Шурка, содрогаясь, думает: "Что же он постоянно молчит, бог?.. Почему не слушается? Ведь он действительно все может, стоит ему только пожелать, слово сказать - и чудо сотворится... Ой, зря мужики не записали в приговоре про войну! Притворились, будто ее и нет, а она есть - вот она... Да какая же это революция, если все осталось по-старому, провались она, не надобно ее, правильно кричат бабы, а мужики ничего не делают... Да, страшно, невозможно подумать, почему бог молчит, Василий Апостол молится, разговаривает и бранится с богом, но все равно у него, у дедки, двоих сыновей убило на позиции, а от третьего, последнего, Иванки, давно нет весточки, может, тоже не жив... Нет, лучше ни о чем этом не думать, не вспоминать!" Но этот плач-мольба Дарьи и Яшкиной мамки одинаково раздражающе-тревожен и бесполезен: плачь не плачь, молись не молись - чудес на свете не бывает, это уж Шурка знает наверняка от Григория Евгеньевича, настоящего бога. Поэтому хочется, чтобы тетя Клавдия и Дарья поскорей замолчали. И Катьке, видать, этого хочется и Яшке Петуху.
- Тетенька Клава, давай горячей воды скорееча! - просит поспешно Растрепа, чтобы оторвать Яшкину мать от стены, вернуть ее к прежней безудержно-веселой работе. А у самой, дурищи, трясутся непослушно губы, навертываются слезы, сейчас и она заревет на всю людскую (это она умеет превосходно, научилась у баб!), и тогда станет совсем плохо, будто дядя Родя вовсе не прислал письма и не обещал приехать из госпиталя. Но это ведь правда - письмо лежит в комоде, в верхнем ящике, Яшка показывал, чернилами написано, не карандашом, большущее. И в том письмище дядя Родя прописал, что он уже ходит без костылей, скоро нагрянет домой, должно быть, на все лето. Нет, нельзя, решительно невозможно по такому замечательному случаю плакать и молиться, надо только радоваться!
Решив это про себя, Яшка и Шурка, таская доски, задевают вдову Герасима трухлявым горбылем по темным, долгим, как у цапли, ногам, так, чуть-чуть, самым кончикам горбыля, и в один голос тихо-ласково бормочут:
- Ой, мы не нарочно!.. Поберегись, тетя Даша, зашибем!
Дарья отходит от окошка, бредет, пошатываясь, к себе, держась за палисадник, точно слепая.
Шурка переводит дух и наблюдает теперь за Растрепой. Она отняла у тети Клавдии голик, наступила на него маленькой цепкой ногой, и голик сам ходит у нее по полу, скоблит половицы дожелта. Катькина смуглая, в ранних цыпках нога и распаренный голик точно срослись и стали шваброй. Все движения Растрепы - и неуловимая хватка ее зверушечьих рук, выжимающих мокрую ветошь, туго ее скручивающих, и торопливое шарканье босых ног, эта живая, гуляющая поперек избы швабра, и как Растрепа поминутно взмахивает огненной гривой, подкидывая, возвращая на место непослушные, жесткие, свисающие спереди медной проволокой волосы, - все эти движения чем-то напоминают Шурке, как всегда, Катькину мамку, как та работает дома и на людях - быстро, ловко, без устали, даром что она, точно девчонка-подросток, низкорослая и худенькая, со зверушечьими мягкими лапками, точь-в-точь как у дочери. И все это, давнее, запомнившееся и сейчас внезапно ожившее, весьма ему по душе.
- Да не путайтесь под ногами, господи! - кричит Растрепа на Шурку и Яшку, голосом своей мамки. - Мешаете, не видите, что ли? Убирайтесь отсюда!
Конечно, они и не думают слушаться.
Шурка не устает любоваться на Катьку и многое ей прощает из того, что за последнее время стало ему не нравиться, особенно ее отдаление от него, постоянное тяготение Растрепы к девкам и бабам, замеченное им еще в святки, с тех пор как Татьяна Петровна перешила и подарила ей свое старое пальто с лисьим воротником. Но сегодняшнему любованию есть и другая причина, может быть, самая главная, уж во всяком случае, самая свежая, толкающая бесом в бок.