По старой памяти я часто торю лыжню на знакомый выруб. Знаю от лесников: скоро, по весне, рассадят по нему сосенки, и через пять-десять лет отпугнет борок заросли бурьяна. А пока можно вспомнить рощу, посмотреть на птичью столовую, прочесть по замысловатым письменам жизнь зверьков и пернатых…
Низкое солнце сгасло-поблекло за фиолетовой щетиной лесов. Морозец покрепчал, и студеная тишина притаилась на вырубе. Выбрался сюда отважный горностай. Приостановился, навострил мордочку и вдруг нырнул под заснеженный ворох чащин. Оттуда он выбрался с мышью в зубах. Потащил добычу в гущину осинок, а там от него покатил надувом зайчишка. Невелик хищник, зато смелости и дерзости горностаю не занимать…
Заманил выруб и старого лобастого хоря. Он вдоль и поперек пересек его, схватил мимоходом несколько мышей, а близ опушки опустился в хомячью нору. В ней хорь сытно закусил пестрошерстным хозяином и остался отсыпаться на целые сутки. Оттого и вход туда закуржавел.
Позже всех вылетела из пасти лесистого оврага охристо-рыжая неясыть. Правит тоже на выруб, где засекла мышиное раздолье. Вот, кажется, наткнулись ее широкие крылья на невидимую стену. Задержалась на миг и бесшумно упала на снежную ровень. Промахнулась? Как бы не так! Из когтей совы бессильно свис мышиный хвостик…
Снег пушист, и после каждого падения совы на нем остается отчетливая вмятина. Вроде бы не птица охотилась, а кто-то озоровал, подбрасывал вверх шапку. Сколько раз упала, столько и мышей убыло на вырубке.
…Жизнь на месте рощи идет днем и ночью. И сегодня опять я останусь на вырубе. Буду постукивать настывающими валенками, ждать грустинку зимнего вечера и смотреть, как поднимается на юго-западе серебристый козырек молодого месяца, как сверкнут первые светлинки звезд.
ДИЧКИ
Посадили их в последнюю мирную осень. На южный склон бугра за селом собрались все колхозники. Махонькие яблоньки рассаживали мужики, а бабы в сторонке притихшие стояли. И мы тут же сбились — с уроков сбежали: как можно проглядеть сад!
Все мы следили, как мужики осторожно опускали корешки в ямки и влажной землей присыпали. Полевод дядя Сема перебегал туда-сюда, тряс овсяным чубом и радовался:
— А и уважим наших баб, уважим… и робятню тоже. Однако, — строго смотрел на нас, — глядите ужо, сподтишка ни яблока. Всем миром, честь по чести…
Весной мы все-таки лазили под прясло и в потемках ощупывали яблоньки — искали красные и крупные яблоки. Такие нам насулил дядя Сема. Вместо них натыкались на редкие листики. Ждали осени…
А летом заревели в домах матери — война началась…
Зимы стояли трескучие. И прясло мало-помалу растаскали ночами, истопили в железных печках. Зарос бугор полынью да крапивой, объели коровы да овечки тонкие яблони. И все забыли про сад.
А он выжил. Выросли яблони кустами и после войны зацвели однажды. Снежно-розовое облачко долго покачивалось по склону — и не уплывало. А мы опять ждали осень, ждали яблок.
Первым отведал фруктов и нарвал полные карманы рыжий Ванька — племянник полевода. Раздавал на уроке пунцовые яблочки с воробьиные яички, глядел на кислые рожи и прыскал. На перемене отбивался от нас и важно повторял:
— Оне же дички. Их прививать надо было. А теперь оне насовсем одичали.
Через много лет приехал я в село поохотиться на зайцев. Столкнулся на улице с коренастым мужчиной. Он узнал меня. И тот самый рыжий Ванька попросил:
— Слышь, погоняй-ка ты косых в колхозном саду. Грызут, окаянные, яблони. Прямо спасу нет. Жрали бы дички, так нет, им подавай лучшие сорта. Уж ты уважь агронома по старой дружбе.
Утром я заторопился на знакомый бугор. Чистым покоился по нему снег, и лишь светло-вишневые дички сиротливо кустились над склоном. Остановился на меже, где тридцать лет назад толпились бабы и ребятишки.
Не трогают дички зайцы… Знать, горечь какая-то особенная накопилась в них. И зима самая лютая нипочем. Мать сказывала: каждую весну раньше черемухи распускаются, подрожит на бугре облачко и выпадет седым дождем.
«Что же вы-то… В чем вы-то провинились перед нами…» — только прошептал я, как опустилась на дальнюю яблоньку стайка снегирей. Осыпали ее, и просияла-зарумянела она живыми крупными яблоками. Кажется, такие и снились нам после колабашек из кобыляка. Только вспомнить бы, как яблони дядя Сема называл?
КУКУШКА
Забрел на лыжах в знакомую березовую рощицу. Остановился. Тихо и светло в ней, как в горенке, откуда красну девицу просватали, на чужую сторонушку замуж выдали. Закрыл глаза, и почему-то лето теплом опахнуло. И опять как бы березы ожили лиственной зеленью, а я хожу и грибы высматриваю.
Иду и аукаю. А из узорчатой листвы поздняя кукушка подает мне знать:
— Ту-та, ту-та, ту-та…
— Сколько их?
И она, будто первоклассница, начинает уж больно старательно считать:
— Один-два, три-четыре…
А я в уме прикидываю да ее поторапливаю. Ежели много — пойду с корзиной. Наберу я груздей и засолю их в корчажке. Будут они зимой желтотелые, хрусткие, сытные, как земля родимая. И закушу я груздем, и кукушку вспомню: