«Пусть говорит, что хочет. Пусть обвиняет в чем угодно. Меня это больше не трогает, не тревожит. Эти глупые витийствования пусть останутся на его совести. Раз приговор вынесен, они его не отменят и пересматривать не будут. Тогда и говорить больше нечего. Вот только мать, где она сейчас? Дом разрушен, так это полбеды. Главное, чтобы она была жива, может, у родственников каких сейчас сховается? Но почему в душе моей возникло чувство неприятия этого капитана НКВД, даже более острое, чем я испытывал по отношению к Остапу, обознику, Гунько или к умному врагу-абверовцу? С ними ясно. Они враги. Всё, что они говорили и делали, было направлено против меня и моей Родины. Значит, им надо сопротивляться, противодействовать. А этот капитан свой, до самых корней свой, и, похоже, воевал хорошо. Недаром на кителе три ордена Красной Звезды прикручены. Может, мое отрицательное отношение к нему сложилось оттого, что он затоптал то, что у меня было самым дорогим, что возродилось в моей душе, как первый нежный подснежник, – надежду вернуться в родной цветущий край? Или оттого, что он свой, который не хочет ни понять, ни помочь мне, а только закапывает всё глубже и глубже? Когда перед тобой враг-чужеземец, ты знаешь, что за тобой твоя Родина, далёкая или близкая, но она даёт тебе силы держаться, но если приговор выносят свои и говорят, ты чужой, ты нам не нужен, тогда действительно трудно, почти невозможно удержать равновесие в жизни. Капитан вырвал из сердца то последнее, что ещё связывает меня с этим миром? Мне тяжко, невыносимо тяжело потому, что в его лице я вижу высшую несправедливость, по крайней мере по отношению ко мне? Фашисты – просто разрушители и уничтожители, а со своими всегда непередаваемо сложно. Что делать? Куда деваться? От себя самого не убежишь». А вслух проговорил:
– Разрешите матери письмо написать.
Капитан Захарьин ещё раз внимательно всмотрелся в застывшее, ничего не выражающее лицо Веденина и кивнул головой:
– Тогда поторопись. Завтра твою группу направляют по этапу. Особое совещание вас одним списком приговорило. Отдашь письмо в комендатуру. Я прослежу. Кстати, может быть, и края свои увидишь. Эшелон как раз пройдёт по твоим местам. И вот ещё что, послушай совета, Веденин. Не делай глупости. Не пытайся бежать. Будешь нормально вести себя и работать как следует, глядишь, и досрочно на свободу выйдешь. – В душе капитана шевельнулась давно позабытая им за годы войны жалость: «Может быть, этот парень, которому всего-то от рода 25 лет, и не так уж виноват? Я-то всего на десять лет его старше. Фронтовая судьба ломкая. Мог и я на его месте оказаться. Сколько сейчас таких по лагерям и тюрьмам мыкается? И не счесть. Время такое. Ничего не поделаешь».
Опять лежал Семён один в своей палатке, опять его пальцы сжимали заветную подкову. «Что же ты не помогаешь мне, мой талисман? Не отводишь беду? Может, проржавел ты до конца и не осталось в тебе былой силы, чтобы бороться со всеми напастями моей жизни? Что же теперь? Опять стук вагонных колёс, роба с номером, нары, окрики караульных-вохровцев? Всё возвращается на круги своя? Значит, впереди вновь ждет черная беспросветность и я возвращаюсь в мир призраков?»
– Ты как, Семён? Тебе плохо? – отец Серафим участливо положил свою теплую ладонь на макушку Веденина и начал медленно гладить по голове. Так когда-то делала родная мать в далёком детстве, лаская и успокаивая своё дитя, вскрикнувшее и проснувшееся от одолевавших его страшных сновидений, на которые так богато детское воображение.
– Что же это происходит, отец Серафим? – Веденин резко присел на край койки. – Конца и краю этому нет. Опять на муки посылают.
– Тебе что-то объявили, сын мой? – голос священника был тих и участлив.
– Шесть лет спецпоселения. Неизвестно где. Тот же лагерь. Жизнь под присмотром. Выходит, мне суждено до века ходить с бритой головой. Видимо, Бог отвернулся от меня. Не нужен я ему.
– Не богохульствуй, Семён, – речь «Попа» была плавной, успокаивающей. – Все мы чада его возлюбленные. На всё воля божья. Значит, Господь избрал тебя, чтобы ты страдал за других, искупал грехи незнакомых тебе людей. Так бывает. Так жил и страдал Спаситель наш, Иисус Христос. Значит, и нам жизнь земную без страданий не прожить.
– Но я ведь не сын Бога, – Веденин в волнении прошёлся вдоль своей кровати. – Иисус по крайней мере знал своего могущественного отца и то, что он не оставит его в беде. Даст ему утешение и спасение. Разве не так? Я же простой человек, живу смертной жизнью. Другой не знаю и даже вообразить себе её не могу. Иисусу легче было. Он знал о спасении души и тела. Знал наверняка. А мне-то каково? Для Христа испытания и смерть выпали на один день, а я пять лет по лагерям, где тысячи умирали у меня на глазах. Людей вешали, стреляли, душили газами, умерщвляли на медицинских экспериментах. У Иисуса был этот единственный день, у меня тысяча дней и ещё две тысячи будет. Где был в это время Бог? Почему не сказал ни слова? Не покарал извергов и мучителей?