– Это грех, – вновь повторила Тетсинда, в ее голосе теперь слышались нетерпеливые нотки.
– Бог простит, его милосердие беспредельно.
– При чем здесь Бог! – теперь Тетсинда говорила громко и сердито. – Если у тебя достает сил упрямиться, значит, найдутся и для того, чтобы жить. Я, что ли, избежала этого?.. И Сервация, и сына моего убили на моих глазах, а со мной сделали, что хотели. И другие женщины… Уж коли ты до сих пор не умерла, значит, тебе суждено жить. Забудь все, время – лучший враче-ватель.
– Нет, оставь меня.
Тетсинда прищурилась.
– Если не будешь есть, я насильно волью это в тебя! Тебе придется жить, Птичка, иначе этот волчонок Атли убьет моего сына. Так он сказал. А он не лжет.
Эмма покосилась на спящего на лавке мальчугана и вспомнила, как убили его брата-близнеца. Выхода не было, вздохнув, она потянулась к миске.
– Вот и умница, благослови тебя Христос, – сразу оттаяла Тетсинда. – Тебе еще повезло, что ты приглянулась этому Атли. Он даже запретил своим норманнам подниматься сюда. Все, что необходимо, приносит сам – и еду, и свечи. А я сама видела – когда кому-то из этих разбойников приспичит, хватают любую и тут же, как сучку, валят ее при всех… Так что не гневи его, будь послушна. Подружка твоя Сезинанда – умница. Ее один бородатый язычник заприметил, так она, чтоб не достаться сразу десятерым, так и ластится к нему, так и льнет… Что поделаешь, девочка, у каждого свой крест, и как бы ни было тяжко, приходится его нести.
Эмма в изнеможении откинулась на подушки, Тетсинда вытерла ей губы и сама допила остаток смеси. Потом расположилась у ложа на расстеленных шкурах, и вскоре девушка услышала ее негромкий храп. Не мигая, она глядела на одиноко мерцавший огонек свечи. Не было мыслей, не было желаний, в этом мире существовала только боль. Слезы давно иссякли, и горе сухо жгло глаза. Ее заставляли жить, но зачем? Чтобы стать игрушкой в руках жестокого мальчишки-норманна? Эмма в глубине души позавидовала спокойно спящей Тетсинде. Ей сохранили сына, и она готова была выносить и дальше унижения, издевательство, рабство. Эмма же не могла вообразить, за что ей уцепиться, чтобы удержаться на плаву, наполнить свои дни и жить дальше, заново учась радоваться. Она чувствовала, что в горле тяжелым комом стоят непролившиеся слезы. Заплачь она – наверное, стало бы легче, но боль разрасталась в ней, не находя выхода в слезах. Сухими глазами она глядела, как колышется пламя свечи, как оплывает воск. В окно доносилось свежее дыхание майской ночи, в тростниковой кровле шуршали мыши, из темноты долетал крик совы, вылетевшей на охоту. Сено подстилки одурманивающе пахло. Эмма на заметила, как уснула.
С этого дня она начала поправляться. Но выздоровление не коснулось ее души и сердца. Молчаливая, замкнутая, сосредоточенная, она целые дни проводила в постели, уставившись в одну точку. Тетсинда порой отчаивалась, глядя на нее, и недоумевала.
– Все прошло, все уже позади, – твердила женщина, не понимая, как этого не сознает Эмма, Ведь над ней больше не издеваются, она выздоравливает, к ней так хорошо относятся. А этот Атли – воистину, будь он христианином, его можно было бы и полюбить, пусть он и не бог весть какой красавец. Что еще вбила себе в голову девушка, если каждый раз, как он приходит, она отворачивается к стене или зарывается с головой в одеяло? Другой бы уже давно сволок ее с постели и заставил делать что угодно – небось и сапоги бы пришлось снимать с господина, и рубаху ему чинить, и ночные сосуды за ним выносить, да еще и ублажать по ночам. А Эмма глядит на него, словно это сам Антихрист или, в лучшем случае, вовсе не глядит. Нет, эту рыжую гордячку чересчур балует ее ангел-хранитель. Вон, взглянуть только на остальных: согнали, как скот, в тесный угол, где все вместе и едят, и нужду справляют, и спят. А Эмма возлежит, как царица Савская, на мехах и таращит глаза в потолок, ровно узрела там царствие небесное! Ох, прогневит она когда-нибудь этого Атли, выгонит он ее в общее людское стадо, а тогда и ей, Тетсинде, придется идти туда же с мальчонкой.