У нас с Витькой получается что-то вроде двухсменной вахты. Один день в санчасть иду я, на следующий день он. Младший лейтенант Зеленский явно обо всем догадывается, смотрит на Витьку волком, но в открытую никаких притеснений другу моему не чинит, хотя я знаю вполне достоверно, что ухаживания командира взвода Леночка отвергает и даже откровенно посмеивается над ним. А ведь ему ничего не стоило бы пресечь эти вечерние прогулки и свидания. Всегда найдется, чем занять курсанта между ужином и отходом ко сну. Или, может быть, он просто затаился до поры и готовит Витьке единственный, но зато сокрушительный удар?
По вечерам в санчасть никто не заходит, и я имею возможность торчать тут часами. Я сижу без шинели на клеенчатой кушетке с термометром под мышкой, рассказываю про свою довоенную жизнь с отцом и читаю стихи Есенина. Термометр — это маскировка. Ее придумала Таня на случай, если сюда забредет дежурный по училищу или начальник медслужбы.
Стихи Тане очень нравятся, даже глаза у нее начинают подозрительно блестеть. Она вздыхает. Она полна сочувствия ко мне, а я — благодарности к поэту, который неожиданно вызвал у нее прилив доброты и внимания к моей особе.
— А жениться тебе все равно еще рано, — непонятно из чего делает вывод Таня. — Я уверена. Какие твои годы…
— Не знаю, — говорю я, пожимая плечами, — не уверен.
Мне уже пора уходить. На прощанье Таня капает в рюмочку из темного флакона пятнадцать капель, и по комнате разносится одуряюще резкий запах степной мяты.
— Проводите меня до двери, — прошу я. Похоже, что мятные капли придают мне решительности.
Мы выходим из коридорчика в темный холодный тамбур. В темноте люди всегда становятся смелее. Я обнимаю Таню за плечи, притягиваю к себе, ищу ее губы. Она не отстраняет меня и не сопротивляется.
— Женечка, дурачок, — шепчет она, задыхаясь, — просись в увольнение, приходи ко мне на Новый год, а?
— Конечно, я приду. Обязательно приду.
— А если не пустят?
— Сделаю подкоп или просто выломаю окно. Пусть потом судят.
— Пусть, пусть судят, — повторяет она отрешенно.
Когда я возвращаюсь в казарму, руки мои дрожат, как у алкоголика, и сердце все еще продолжает частить. Витька Заклепенко сидит в классе под тусклой лампочкой. Перед ним на столе карабин с вынутым затвором и жестяная двугорлая масленка. Он старательно наматывает на протирку лоскуток ветоши. Шомпол зажат у него в коленях.
— Мой совет — чисть карабин, — говорит он. — Перед сном старшина будет проверять оружие.
— Послушай, — перебиваю я, не обращая внимания на его дурацкие советы, — если по-честному, вы с Леночкой хоть раз целовались?
Мой вопрос застает Витьку врасплох. Он смотрит на меня несколько растерянно.
— Не то чтоб целовались, — начинает он вилять, — но и не то, чтоб… А зачем это тебе?
Я машу рукой и, улыбаясь, иду к пирамиде за своим карабином…
Наконец наступает долгожданный четверг — последний день уходящего в вечность сорок второго года. Я подсыпаюсь к Сашке, прошу его внести меня в список на увольнение. Честно рассказываю про свидание, которое мне назначила Таня. Он как-то странно мнется, но потом говорит довольно сухо:
— Не стоило бы тебя пускать после всего… Но повод, однако, уважительный. Только не для командира роты. Он в лирике как баран, для него это — тьфу. Придумай что-нибудь посолиднее.
— Да, меня же приглашала сестра Кима Ладейки-на, — спохватываюсь я. — Обязательно надо зайти. От него ни одного письма, а они там душой изболелись.
— Тебе везет, — вздыхает он, — это уже кое-что. Ладно, в список я тебя включу, однако, а дальше не мое дело…
Только первого января, в Новый год, я впервые понял значение слова праздник. Это значит праздный день. День ничегонеделания. Замечательный день! Вкусный завтрак с добавками. Из столовой мы всегда выходим с одной и той же шуточкой старшин:
— Поели?
— Не доели!
— Встать! Выходи строиться!
Уже на улице наш Пронженко добавляет:
— В кого увольнительны, прывести себэ у порядок и гайда. Но щоб у двадцать два ноль-ноль як с пушки. Мынута опоздания — наряд внэ очереди.
Я плохо помню свой визит к сестре Ладейкина. Все было словно в тумане. Внимательная ко мне Лола, такая по-довоенному модная, с выпуклыми, слегка покрасневшими веками и припудренным носом. Ее пожилой лысеющий муж со скучными разговорами о политике, об английской дипломатии. Он показывал школьную карту, на которой самолично разрабатывал план нашего наступления на Ростов и Харьков.
— Этим мы сразу отрезаем немецкие дивизии на Кавказе, — объяснял он. — Вы понимаете?
— Понимаю, — вежливо отвечал я.
— А может быть, главный удар лучше нанести отсюда? — тыкал он в карту остро заточенным красным карандашом. — Как вы думаете?
— Можно и отсюда, — соглашался я. — Но лучше не отменять своих решений. Кто колеблется — тот не побеждает!
— Великолепно! Чье это высказывание?
Я немного смутился: