Читаем Ветер в оранжерее полностью

— Ничего ты не догонишь! — злилась она. — Смерть ты свою догонишь! Уезжай, видеть тебя не хочу. Скажу Борщову, чтобы не пускал тебя в общежитие. И что это у тебя за роман? Что это за циркачка? Что это за “Ширяевиада”, о которой говорит пол-института?

“Докатилось”, — думал я.

“Ширяевиадой” назвал, отъезжая в Ленинград, мой роман с Еленой Рома Асланов, имея, наверное, в виду “Илиаду” (Елена), скрещенную с “Сибириадой” (мои странствия).

Ни на один из вопросов Нины Петровны я не мог дать чёткого ответа, потому что ответов этих не было и у меня самого.

Что я искал в этой “клоаке”? Признания среди собутыльников — суррогат признания литературного? Иллюзию дома, который я потерял? Какого-то завершения моего, действительно навязшего у всех в зубах, романа с Еленой, на которой я, между прочим, решил жениться, хотя именно этого, то есть законного оформления отношений, она и не требовала от меня? Или, может быть, я ждал пробуждения желания и способности писать рассказы, которые (и желание и, главное, способность) я променял вначале на тот свет в глазах, которому завидовала Нина Петровна, а затем, качнувшись в противоположную сторону, пережил (после Портянского и Любы) короткое озарение, но не задержался на нём, не уцепился за эту блеснувшую золотую середину, а пролетел по кривой маятника дальше — в нищету и беспросветную путаницу общажной жизни?

Или же всё-таки главной причиной был алкоголь, его самостоятельная, почти никак не зависящая от человеков, сила?

“Сила кокаина! Что вы знаете о ней?” По-моему, так говорил герой “Романа с кокаином” Марата Агеева, который тогда все с таким увлечением читали. Вообще, читали тогда странные вещи, в основном декадентов, и я думаю теперь, не была ли в то время эта необыкновенная тяга к декадансу не просто тягой подобного к подобному, а как бы проявлением предчувствия распада и крушения империи…

Всё тот же Асланов сказал зачем-то Лизе, что “Роман с кокаином” написан про меня, и уже значительно позже, рассказывая мне об этом, Лиза удивлялась такому детскому непониманию Аслановым моего характера, а она считала Рому, как и многие (как и я, кстати), пронзительно умным, хотя и несколько загадочно изъясняющимся человеком, какой-то, что ли, Сивиллой, только лысой и часто пьяной…

Следом за сессией заочников пятого курса так же бесплодно прошла и сессия четверокурсников, к которым я скатился. Учёба мне опротивела. Во время одной из лекций я просто встал со своего места, не торопясь собрал вещи и, под взглядами нелюбимых мною студентов четвёртого курса, прошёл через весь зал к выходу. Входная дверь, что добавляло неловкости моему демаршу, была как раз на расстоянии вытянутой руки от кафедры лектора, не прекращавшего читать лекцию всё время, пока я собирался и шёл, и, только когда я уже взялся за ручку двери, вдруг замолчавшего и затем (я слышал это уже из коридора) спросившего у зала: “Как фамилия этого студента?”.

Нина Петровна и в самом деле поговорила с Борщовым, и отношения мои с ним стали натянутыми. Он терпел меня в общежитии, несколько меня опасаясь, но не давал законного места в какой-нибудь комнате; сквозь пальцы следил за моим перемещением по этажам, однако всегда старался подчеркнуть нежелательность моего здесь нахождения. Немного благосклонней он становился, покупая у меня по дешёвке что-нибудь из вещей, или когда приходилось вместе выпивать.

Вообще же этот Борщов был довольно интересной личностью.


13


Однажды, в ноябре или в декабре, когда я уже стал страдать тяжёлой похмельной бессонницей и бывало не мог без водки заснуть по двое-трое суток, часов так в шесть утра я бродил по коридорам, ожидая пробуждения алкоголиков.

Бродить я начал, наверное, около трёх, но только в шесть мне повезло — на четвёртом этаже я увидел Борщова, стоявшего в пустынном коридоре у стены и сокрушённо рассматривавшего свежие проломы в штукатурке. Большая часть общежитских стен была покрыта дранкой, а поверх неё — нетолстым слоем штукатурки, который довольно несложно было проломить кулаком, чем и пользовались обитатели, выказывая таким образом ту или иную степень отчаяния, которая вдруг раскрывалась им в состоянии алкогольного опьянения.

Борщов был взъерошен, широкое лицо его сильно опухло, небольшие голубые глазки мутно глядели на дыры и вмятины в штукатурке.

— Привет, — пробурчал он, посмотрев на мои босые ноги, обутые в женские тапочки на каблуке. — Выпить хочешь?

— Хочу, — ответил я, выдержав некоторую паузу. Борщов почти никогда не поил других за свой счёт, а денег у меня не было.

— Сейчас выпьем, — сказал он, сразу оживившись. — Причешись немножко и жди меня здесь. Как всё запущено! — загадочно воскликнул он, исчезая с невероятной для похмельного человека скоростью и энергией.

Эта никогда не иссякающая энергия и несокрушимая жизненная сила были отличительными чертами Борщова. В нём воплощался, как мне казалось тогда, какой-то почти уже вымерший тип несгибаемого русского человека.

Борщов пил, как лошадь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже