Что-то закончилось — во мне, и вокруг, и во времени, в котором мы все тогда находились; я не мог бы сказать, в чём именно, но это чувство было невероятно сильным и всепоглощающим — что-то закончилось.
А закончилось всё, думал я, отвечая себе же. Абсолютно всё. И не было сил даже задуматься о возможности какого-то начала.
Чувство тяжёлой всеохватывающей вины зудело внутри и изводило меня, и страшная, едва выносимая тоска сосала мне сердце.
Снова играла какая-то турецкая музыка, голоса неслись как сквозь обморок, улыбающиеся лица казались мне чем-то вроде электрических лампочек — на них нельзя было долго смотреть, и они вспыхивали вокруг ярко, но как-то стеклянно и пусто, одна Елена была тёплой, зеленоглазой. Положив руку на моё плечо, грудным голосом она говорила Арарату Гургеновичу, изящно-хилому тонкоголосому армянину в очках:
— …В этот момент я должна выйти на сцену и сказать: “О нищета! Ты травишь сердце!”. Из-за кулис льётся как бы чарующая музыка Чайковского…
Арарат Гургенович, интеллигентно сутулясь, слушал Елену подчёркнуто проникновенно, всем видом своим выказывая, что заранее понимает все ироничные её ссылки, ведь он, как и Елена, тонкий и культурный человек.
Я смотрел на него с ненавистью.
— Это было так трогательно! — говорила Елена.
Уехать, думал я. Уехать.
Мне было душно.
— Сейчас, я на минутку, — сказал я и вышел.
Поднявшись на шестой этаж и остановившись перед дверью Лизы, я простоял там минуты две, не меньше. Мимо прошла пышнотелая Анфиса, большая сплетница, затем табунок участвовавших в дне рождения Хасана, откуда совсем недавно мы с Катей вытащили Елену. Табунок разноголосо приветствовал меня, я не только не ответил им, но даже не повернулся в их сторону, продолжая глядеть прямо перед собой на дверь Лизы.
Так и не постучав, я направился в уборную.
И я вошёл в мужскую уборную шестого этажа. Страшная вонь, потрескавшийся и выбитый кафель, грязные умывальники в умывальном отделении, наискось отколотое зеркало над умывальниками, потёки зубной пасты, брошенные обёртки от бритвенных лезвий, чёрное окно — в которое всегда так неизменно одиноко было смотреть на светящиеся окна развёрнутого буквой “П” общежития (казалось, что там, в других окнах, тепло и есть какая-то надежда, только тебе нет там места); ужасные следы на фанерных перегородках между унитазами, лужи, вороха неубранной грязной бумаги… О, милый, милый туалет шестого этажа, сколько бы я отдал, чтобы войти в тебя снова, как в молельню, вынося из горячего шума какой-либо пьянки густой пульсирующий в голове туман и внезапно ощущая, как на грязном холодном кафеле, у чёрного, открытого в провал двора окна, сквозь этот шумящий туман веет холодом искренней и пронзительной неприкаянности!..
Силы совсем почти оставили меня. Покачиваясь, я прошёл к унитазу. Затем умылся, глядя в нечистое зеркало на своё словно бы незнакомое лицо, затем снова вернулся к унитазу и вложил два пальца в рот — издал омерзительное карканье подавившейся костью собаки, но совершенно безрезультатно. Снова умылся, прополоскал рот и пригладил влажной рукой волосы. Отирая тыльной стороной ладони капли воды с бровей, я подошёл к окну, открыл форточку — морозный воздух широко зазмеился из форточки вниз, и я весь затрясся от озноба.
Затем я вышел, спустился к Гамлету, выпил почти полный стакан водки и снова вернулся на шестой этаж.
26
Лиза впустила меня.
Она была одна, черноволосая толстуха запропастилась куда-то.
На верёвочке, протянутой между встроенными шкафами, висели какие-то стираные вещички, бельё, и среди них запомнившаяся мне тёмно-розовая ночная сорочка с фабричной выделки кружевами на вырезе и по рукавам.
Я сел на кровать и опустил, — в точности так, как это делал за много дней до этого, — руки между колен. Я не поднимал глаз на Лизу, мне казалось, что я и так вижу её всю — глаза, подбородок лёгкой кости, выдающийся немного вперёд; мягкие русые волосы, только наполовину прикрывающие маленькие уши с крошечными серебряными серёжками в них; руки с длинными пальцами и голубоватыми жилками; сухой и горячий поворот её тела.
Лиза, не вынимая рук из карманов цветастенького халата — она редко надевала его, а он так шёл к ней — села на кровать напротив, скрипнув пружинами и покачавшись немного.
— Тебя не будут искать? — спросила она.
— Будут, — сказал я, взглянув на неё. — Но это всё равно.
Лиза была не накрашена, глаза без грима были открыты и беззащитны, видны были голубоватые жилки на висках и лёгкая тень кругов под глазами; губы казались мягкими и родными. У неё была худая, но длинная и красивая шея, на которой крупно билась какая-то жилка. В вырезе халата видны были края ключиц.
Свесив ноги сбоку от кровати, я лёг на спину и закрыл глаза и продолжал видеть Лизу.