Из тьмы со всех сторон выныривали темные фигуры монахов, согбенно, с закутанными лицами бредущие сквозь режущий ветер к церкви. Сергий мысленно пересчитывал умножившуюся братию – не пришли трое. Старик Онисим и Микита, повредивший себе ногу топором, лежали больные. Кто же третий? До той поры, пока их было всего двенадцать (тринадцатым стал архимандрит Симон), порядок не нарушался отнюдь. Ставши настоятелем, он должен будет приказывать каждому, как приказывает ныне самому себе, – понимают ли они это? Алексий там, в далеком Царьграде, в белых и сиреневых, как рисуют на иконах, дворцах, понимал. Понимает и Симон, смоленский архимандрит, муж многих добродетелей, оставивший родину, почет, кафедру ради бедного Радонежского монастыря и круто, враз отвергший самую мысль стать игуменом вместо Сергия. (Симон доставил серебро и припас для зиждительства нового храма – в старую церковушку братия уже не вмещалась, и груда ошкуренных бревен, приуготовленных к строительству, высит теперь за оградою обители.) А Стефана в настоятельское место даже и не предложил никто из братии! Почто? Спросил мысленно, и сам, усмехнув, понял, почто: нелепо было бы знаменитому игумену Святого Богоявления, духовнику покойного великого князя Семена, после града Москвы, после княжого двора и честей боярских… Вдвойне нелепо! И Митрофан в свое время отвергся игуменского служения, хотя он и мог бы… Нет, и он бы не смог! Алексий с братией правы. Иного – некого!
А он? Не пожалеет ли о пустынном одиночестве, о ночах истомы в глухом лесу, со зверьми и гадами вместо людей? Но и та жалость – грех, ибо крест должен быть всегда тяжек на раменах и, значит, возрастать с годами и опытом. Мог ли он тогда, запросто обманутый убеглым вороватым монашком, – мог ли он взять на себя крест руковоженья людьми? Нет, конечно! Теперь – может. И, значит, должен. И, значит, надо идти в Переяславль. Не тянуть более ни дня, ни часу, разве привести в порядок дела: распорядить работами, разоставить впервые нанятых со стороны излиха юных мастеров (и… эх! лепше бы ему самому браться ныне за рукоять секиры да рубить углы!). Только войдя уже в церковное нутро, он сумел усилием воли отогнать от себя кишение забот, дабы не уподобить жене, за хозяйственною суетою просмотревшей приход Учителя истины.
Ныне вновь в обители не хватило воску. В стоянцах одесную и ошую царских врат горели лучины. Единая свеча была укреплена в алтаре, за престолом.
Невысокие царские врата Сергий резал сам. Сам резал аналой, и тяжелые деревянные паникадила резал и украшал сам в долгие ночи одинокого пустынножительства. На миг стало до боли жаль этой потемневшей церковки, доживавшей свои последние часы, церковки, которую ставили они когда-то вдвоем со Стефаном!
Недолгие первые годы лесного подвижничества мнились теперь бескрайно долгими, столь многое явилось содеянным в нем и вокруг него. И медведь, тот самый, приходивший к нему кормиться две зимы подряд, а затем сгинувший невестимо, казался ныне почти сказкою, передаваемой братией из уст в уста… (Медведя того Сергий сперва опасился: хлеб клал на пень и отходил подальше, пятясь, а потом пообвык и даже нравилось, не так долило одиночество, когда во время работы медведь уютно урчал за спиною. Все-таки приласкать себя топтыгин не давал, да Сергий, жалеючи зверя, не очень и старался приручать его – ручной-то дуром полезет встречу людям, а те с перепугу, не разобрав, прирежут косолапого!) И глухо, редкою порой, напоминался Ляпун Ерш, едва не убивший его на молитве в этой самой церкви в первое лето подвига…