Они двинулись вверх по реке и вскоре пропали из виду средь дубов, давших название нашей деревне, не оставив по себе и следа, разве что примяли траву, но та быстро распрямилась, словно была несминаемой. Ньюман нагнулся, поднял с земли толстый сук, отвалившийся от старого тиса, и метнул его в реку. Тисовый сук поплыл вниз по течению, иногда кувыркаясь на отмелях, но не задерживаясь ни на миг, и тогда я сказал то, что было навеяно долгими размышлениями и беседами, и немного истомой, охватившей меня в жаркий день, и теми путешественниками, что мелькнули и сгинули.
– Деревяшка не вернется назад, – вот что я сказал.
Ньюман, уперев руку в бок и выдвинув вперед одну ногу, прищурился.
– А времена года возвращаются, так ведь? – продолжил я. – Возвращаются, и никуда от них не денешься. То нас заливает, то печет как на сковородке, мы страдаем от жажды, и, глядь, у нас всего вдоволь, а потом опять пусто. Зима, а за ней весна, Великий пост и следом Святая неделя, летние костры, молебны об урожае, дни поста и молитвы, праздник Тела Христова. Солнце то высоко, то низко, пшеница сперва зеленая, потом золотистая, а потом и нет ее. И у каждого года сил в запасе не меньше, чем у предыдущего, – ты заметил? Год за годом летит, не старея и не зная устали.
Ньюман посмотрел на меня, на реку, на облака, снова на меня:
– Да, это правда. Год не дряхлеет и не устает.
– Река времени, так это называется? – сказал я. – Но это вовсе не река. Время возвращается назад само по себе, и всегда как новенькое. Тисовый сук, плывущий по реке, никогда не вернется.
Прямой, крепкий, как береза, что растет на краю берега, Ньюман смотрел вдаль, но мысли его были где-то еще дальше.
– Время – скорее круг, чем река, – сказал он, и я не понял, пришел он к такому умозаключению только сейчас или давным-давно.
– Верно… верно.
Так оно и есть, эта бесконечная мельница дней, времена года, двигающиеся по кругу, – чего же яснее; и мне почудилось, что мир вокруг – река, луг, лес и небо – слегка выгнут чьей-то заботливой материнской рукой и все мы тоже кружим как ни в чем не бывало вместе со временем.
И вдруг я подумал: если время – скорее круг, чем река, что мешает ему пойти вспять? Крутятся же колеса то вперед, то назад. Но вслух я этого не произнес, потому что знал, что услышу в ответ, и не найду что сказать.
Пора было перекусить, но мы по-прежнему в задумчивости торчали на берегу, и я попытался встряхнуть Ньюмана и пробудить в нем аппетит (он был из тех, кто считает пищу скучной необходимостью, из тех, кто может вздохнуть:
– Идем, – сказал я. – Анни готовит закуски. – Хлеб и пахта, творог, мед, айва, первая созревшая смоква, а может, и две.
Но Ньюман стоял как вкопанный, не отрывая глаз от реки, как если бы перед ним предстало невиданное зрелище. Я тоже глянул на воду: от чего так разыгралось его воображение? – и понял отчетливо, что же он увидел, потому что смотрел я его глазами. Ньюман опять нагнулся, на этот раз за камнем, и с замахом мельничного ветряка швырнул камень на другой берег; просвистев по верхушке дуба, камень упал в неведомо какой дали.
– Большинство в нашей деревне так далеко никогда не забредали, – обронил Ньюман, повернулся ко мне лицом и в духе братского единения, снизошедшего на нас, спросил ровно о том, о чем я уже собрался с ним заговорить: – Думаешь, эти люди, что недавно тут прошли, были правы, Джон? Насчет моста?
– Думаю…
– Мы можем его построить.
– Через реку.
– Через эту самую реку.
– Что ж… пожалуй, пора.
– Давно пора.
– Тогда что ж.
Дома было холоднее и темнее, чем на улице, воняло гусятиной, и выдыхал я вдвое дольше, чем вдыхал, лишь бы не наглотаться этой вони. В очаге кучка холодного пепла. С брызгами гусиного жира. В деревне полагают, что мы с Анни чудим, каждый вечер перед сном заливая огонь водой, но я склонен думать, что куда чуднее не опасаться сгореть в собственной постели. Когда потеряешь мать при пожаре, не заснешь, пока не погасишь пламя.