Вечером в лаборатории сдвинули столы, техническая лаборантка не пожалела спирта из своих запасов, и впервые в истории Московского университета аспиранты-химики отбивали чечетку на лабораторных столах, а прижавшиеся к стенам монументальная Скворцова-Степанова и другие степенные люди пели, ударяя в ладоши, в такт все убыстрявшейся чечетке:
"Полинка -- калинка моя
В саду ягода малинка моя..."
Глава четвертая
Я увидел Полинку на студенческой вечеринке у моего друга детства, физика.
Физик был ярым выдумщиком, и вечера у него проходили весело. Он жил на Бронной, возле Государственного еврейского театра, в который выпроваживал в такие вечера всех тетушек, чтоб, как он острил, евреи не стесняли русское студенчество.
Гостям тут скучать не давали. В тот день каждого, кто появлялся в дверях, огорошивали требованием немедля, не задумываясь, продекламировать три стихотворные строки. Чем в эту минуту живешь, то и выдай.
Звякнул звонок, и физик вскочил с нервной веселостью.
Боком, застенчиво, вошла высокая светловолосая девушка отчаянной худобы и, несмотря на худобу, осанисто-статная, в легком, не по сезону, истертом на локтях пальто, и ее -" точно мешком по голове.
- Стихи! Три строки -
Она вздрогнула, прикусила влажную губу и прочитала первое, что пришло на ум
Видал ль быстрый ты поток?
Брега его цветут, тогда как дно
Всегда глубоко, хладно и темно...
Появился еще гость, поднялась новая кутерьма, а Полинка забилась в угол дивана, сбросив прохудившиеся туфли и подобрав ноги, замкнулась, тихая, застеснявшаяся. Я то и дело косил глаза на ее белое, пронзительно доброе лицо. И печальное. Даже улыбалась Полинка с какой-то печальной веселостью, видно, и в самом деле, как ни цвели с холода ее запалые щеки, что-то жило в ней горестное.
Я вызвался ее провожать, и Полинка отнеслась ко мне с поразительным, почти детским доверием. Думаю, обязан этим своему морскому кителю. Ничему более. С морским кителем связывалось у Полинки представление о человеческой надежности.
Мы кружили с Полинкой по старым арбатским переулкам. Я с энтузиазмом рассказывал о молении Даниила Заточника, о Коловрате Евпатии и Евпраксии, верной женке, которая кинулась с колокольни (я написал о них курсовую работу и потому считал себя самым крупным, после академика Гудзия, специалистом по древнерусской литературе): посередине Смоленской площади декламировал Есенина и пел дурным голосом песню английских матросов, которую слышал в Мурманском порту; какая-то старуха с кошелкой, протащившаяся мимо, бросила хриплым голосом:
-- Смотри, как девчоночке голову задуряет! А она рот раскрыла, дура, и слухает.
Я так смутился, что Полинка засмеялась и взяла меня под руку.
На следующий вечер мне было разрешено посидеть на табурете в узком проходе между Полиной и Марией Васильевной, мешая и той и другой. Я мужественно скрывал, что меня воротит от адской вони химической лаборатории, до тех пор, пока Полина, взглянув на часы, не воскликнула:
- Боже, вы опоздали на метро!
- Теперь уж все равно! - радостно воскликнул я и посидел еще немножко, а потом шел пешком через весь город, от Манежа до "Шарикоподшипника", размахивая руками, как на строевой, и горланя во весь голос:
- ... И Москва улыбается нам! И окоченелые, в овчинных шубах, сторожа у дверей магазинов глядели вслед понимающе:
"Во наклюкался -то!"
...Как-то я привел Полинку на филологический факультет послушать очень талантливого и любимого нашим курсом доцента Пинского, которого прорабатывали на всех собраниях и о котором говорили, что его за дерзость мысли скоро посадят, что в точности и исполнилось.
Наш факультет в Те годы напоминал телегу, которая тряслась по камням. ПостановлениеЗощенко и Ахматовой.
О Шостаковиче и Мурадели*
Поэт позднее напишет об этом: "Товарищ Жданов, сидя у рояля, уроки Шостаковичу дает..."
Но мы еще не приблизились даже к такому пониманию происходящего. Мы искали мудрости. Вначале с восторгом, затем настороженно.
Насторожила нас сессия ВАСХНИЛ, которая только что пронеслась, как буран над крышей, прогрохотавший сорванными железными листами. Разногласия ученых-биологов были жутко темны. Однако никогда еще истина не оказалась столь быстро ясна: в печати и по радио объявили о свободной дискуссии, а в самом конце ее Трофим Лысенко поведал с иронической усмешкой, что его доклад, из-за которого разгорелся сыр-бор, заранее согласован. И не с кем-нибудь. С самим. Значит, это была не дискуссия, а ловушка...
Академик Николай Каллиникович Гудзий сказал брезгливо: "Трофим загодя нацепил на своих оппонентов дурацкий колпак с бубенчиком. Чтобы все знали, в кого плевать. Без промаха. Вот каналья! "
Лысенковская ловушка была первой ловушкой, в которую наше поколение не попалось.
"Облысенивание науки",- говорили в университете с отвращением. Полина спросила как-то:
- Неужели и у вас. гуманитариев, возможна такая низость?
О святая простота, Полинка!.. Мы бродили по зимней Москве, и наши объяснения напоминали научный диспут, из которого мы
выныривали на мгновение, как из водяной толщи, чтобы глотнуть воздуха, и ныряли обратно.