Мы вошли в подъезд Дома литераторов, открыли дверь и на мгновение остановились, потирая озябшие руки и вбирая в себя сухое тепло старинного особняка. Сверху из ресторана доносился низкий, с раскатами, голос секретаря Союза писателей СССР халтурщика-"драмодела" Анатолия Софронова, захлебывающийся, восторженный:
-- Мы чувствуем, как распрямилась грудь, появилось горячее желание еще лучше работать...
Под ноги нам со ступенек свалился, оступившись, незнакомый человек. Худой. Щеки запали. Нос заострен. Он с силой ударился об меня. Затуманенные водкой глаза его ничего не различали. И бсе же он ощутил, что ударился мягко. Не о стенку. О живое.
Глядя куда-то поверх меня, он произнес с незлобивой и потому пронзительной тоской:
-- Чего они хотят от нас? А?.. Мы уже пьем, как они...
Гудзий остолбенело глядел вслед ушедшему; взял меня за руку, как ребенка.
-- Пойдем отсюда, Гриша.
- Кто это? -- спросил я почему-то шепотом.
- Михаил Светлов.
Мы ходили с Николаем Каллиниковичем по безлюдным арбатским переулкам, и специально подобранные арбатские дворники подозрительно глядели нам вслед.
Пошел холодный дождь вперемежку со снегом. Зачавкала под ногами закоптелая, ядовитая дорожная слякоть. Мы постояли в подъезде, затем снова принялись месить ледяную грязь.
Мои студенческие ботинки набухли, сырые ноги коченели, точно босиком шел по снегу.
-- Как известно, датчане спрятали всех датских евреев. Король, говорят, надел желтую звезду, и за ним все датчане. Многих ли спрятали мои соотечественники? -- воскликнул он голосом, в котором и глухой уловил бы страдание.- Я ведь природный хохол. Шесть миллионов евреев расстреляно. Целый народ... Говорите, прятали? Пытались прятать? Я знаю два-три случая, и только. И после этого... вот... Михаил Светлов... светлый, светлейший человек! По праву псевдоним. Какая безысходность в голосе! И покорность судьбе!..-- Гудзий постоял, лержась за сердце, оттопыренные губы его все время отдувались, словно он дул на что-то.- А ведь он русский поэт. Истинно русский. Как русский -- Левитан. Где же выход? Евреи -- как динозавры. У динозавров слабая нервная проводимость. Палеонтологи предполагают: когда у динозавров отъедали хвост, их точку опоры, они этого не чувствовали и, громадные, неповоротливые, тут же переворачивались и погибали... Отгрызают точку опоры! Точку опоры отгрызают! - вдруг вскричал он фальцетом. - У людей! Во что людям верить после этого?! Сколько я живу, вас давят сапогом петлюровским, гитлеровским, бандеровским, софроновским, и конца этому нет... Какое-то беличье колесо! Сперва бьют до посинения. Затем колошматят в кровь. . . за посинение. Посинелый от побоев еврей -- это уже опасно. Как бы не вздумал в ответ размахнуться! И тогда сызнова лупят. За то, что стал красным. От собственной крови красным... И так без конца. Какой ужас!....
Николай Каллиникович повторил вдруг светлов-скую фразу, и хрипловатый гибкий живой голос его, сорвавшийся от бессильной ярости стариковским фальцетом, до сих пор стоит в моих ушах: "Чего они хотят от нас? Мы уже пьем, как они... А?"
Никакими памятниками Светлову такого не отмолить! Никакими памятниками!
. .. - В самом деле, чего же они хотят от нас? -изнеможенно спросил я Полину, добравшись наконец до ее лаборатории. Я был измучен и чувствовал, что заболеваю. Полина заставила меня скинуть расползшиеся ботинки, нагрела на газу кирпичи, положила их мне под ноги, вскипятила чай. -- Чего эти софроновы хотят?! Полина взглянула на меня внимательно и, на мгновение отвлекшись от своего клокочущего в колбе раствора, сказала:
- Хотят того же самого, что Любка Мухина. Отнять зеленую плюшевую скатерть. Других идей у погромщиков нет!
У меня сердце защемило. Я подумал, что она имеет право на такие слова, но упрощает.
Но все же я слушал ее куда более внимательно -после похорон Михоэлса.
Мы отстояли тогда три часа в скорбной веренице людей, которые медленно двигались по Бронной, к Еврейскому театру, в котором лежал Михоэлс.
На многолюдных и долгих похоронах люди, по обыкновению, нет-нетда и скажут шепотом о своем, даже улыбнутся невзначай.
Здесь и тени улыбки не было. Гнетущая, страшная тишина, подчеркнутая одиноким захлебывающимся старческим кашлем, поразила меня, а еще более поразили меня гневные слова Полины:
- Кому надо было убить Михоэлса? Какому полицаю? Я оторопел:
- Как?! Убить?'... Даты что?! Ей все было гораздо виднее - с высоты Ингулец-кого карьера.
В почетном карауле стоял народный артист Зускин, с закрытыми глазами и вытянутой шеей, затянутой галстуком туго, как удавкой.
Может быть, и он был чуток, как Полина: осталось не так много времени до варфоломеевской ночи, когда антифашистский комитет, в том числе и его, великого артиста Зускина, расстреляли, как Полинкиных родных. Спаслись немногие.
Глава восьмая