Снова я верчусь вокруг да около, и Вы снова можете подумать, что я ищу для себя оправдания. Нет, совсем нет, я просто изливаю душу перед Вами, перед первым и последним — разве повернется язык повторить все это еще раз! Да, может, вовсе и не Вам я это пишу, а так, в никуда, в пространство. Я же Вас никогда больше не увижу. Для себя я пишу это. А если для себя, то незачем выбирать слова. Мне и в самом деле все безразлично. Стыдиться самой себя? Перед собой я уже отстыдилась. Ладно, короче… Теперь и вправду короче.
На исходе седьмого дня вошел ко мне мой телохранитель и, прежде чем я успела что-либо сообразить, обстриг мне ногти на руках, глубоко, до самого мяса. Потом взял меня за руку и повел за собой. Мы миновали темную комнату, потом, наверно, прошли через кухню — пахло едой, и еще одна комната — хоть глаз выколи. Еле заметное движение, передо мной открывается дверь. Резкий свет чуть не валит меня с ног. Я зажмуриваюсь. А когда открыла глаза, оказалась лицом к лицу с тем, для кого меня откармливали. Он стоял против меня, прямой, увешанный всеми своими крестами и бляхами, как на параде, и хладнокровно меня разглядывал. Вдруг, все с тем же каменным лицом, он сгреб меня в охапку и швырнул на кровать. Будто со стороны, я услышала свой отчаянный крик: «Спасите!» Мои ногти скользнули по его щекам. Увы, только скользнули: у меня ведь даже и ногтей не было. Разве лишь царапину могла оставить на каменной морде, не знаю, ибо с этой минуты я ее уже не видела, хоть… Но об этом дальше. Кто мог услышать мой зов? Кроме офицера и его подручного, о моем существовании вряд ли кто-нибудь подозревал. И все равно моего крика не желали терпеть, так же как моих ногтей, обстриженных до мяса. Мой крик заглушили кляпом, мои руки обезвредили веревкой. Связанная, я лежала на мягкой, белоснежной кровати. Нестерпимо светло было в комнате. Адский свет бил мне прямо в закрытые глаза. Закрытые, до самого конца закрытые…
Здесь, сохрани я девическую стыдливость, я должна была бы остановиться. Люди выдумали бесконечное количество слов. Все имеет наименование. И я бы могла изложить ситуацию, как в протоколе: «Еврейская девушка, неполных восемнадцати лет от роду, была изнасилована немецким офицером». Так это принято называть. Особого впечатления такой факт ни на кого не произвел бы. Разве этого не случалось с двенадцатилетними? И хуже бывало. Я ведь жива, как видите.
Когда насилуют, стреляют, травят, вешают миллионы, разумеется, это должно определяться словами, чтобы судить со стороны. Это должно иметь название для тех, кого не насиловали, не убивали, не вешали… Но человеку, над которым было совершено насилие… Он, он один, и никто другой, пережил это, на свой собственный, единственный лад. Иначе, чем кто бы то ни было. Как счастье, так и горе у каждого свое, особое. Поэтому бессмысленно утешать пострадавшего тем, что не он первый, не он последний… Может быть, полезнее посидеть с ним рядом, сочувственно помолчать. Но и это не для меня.
Зачем я обещала Вам краткость? Мне мало назвать по имени то, что случилось со мной. Так и норовлю извлечь мелочи, подробности. Назло самой себе и Вам. Хотя Вы-то тут при чем? Да нет, разумеется, только наперекор себе. Я и вправду хочу, чтобы Вы меня оставили в покое. Но пишу я это для одной себя. Я же Вам говорила… Разве это письмо? Это дневник. Только что на конверте поставлю Ваш адрес. Но поверьте мне, сейчас, когда я наконец подхожу к самому главному, для меня это уже не имеет ровно никакого значения.
Я слышала, как скрипнул ремень в портупее и пряжка, звякнув, коснулась спинки стула. Я слышала, как он раздевается. Неторопливо, спокойно. На меня навалилась тяжесть чужого тела. Пронзительная боль и торжествующий крик, будто кипятком обдавший меня: «Вот так номер! И в самом деле, девица!» И последовавший за ним истошный рев: «Глаза открой! Немедля! Сию минуту!» Он вламывается в мою плоть, в мою кровь, его жесткие пальцы давят на мои веки. Но глаза мои остаются закрытыми.
— Откроешь глаза или нет? Я их тебе выколю!..