Я ш а
Снова заплясали в толстых граненых стаканах алюминиевые ложечки. Мазали масло на черный хлеб — кто совсем тоненьким слоем — то ли по привычке, то ли сочувствуя чужой нужде, — а кто густо, пластами — по молодости, самонадеянности, неискушенности. Некоторые предпочитали сушки, ломали их и запивали горячим чаем.
Отец в добром расположении духа сидел во главе стола. Ему одному подали чай не в грубом граненом стакане, а в чашке из тонкого белого фарфора, расчерченной черными линиями. И ложечку Фира подала ему серебряную. Десять лет тому назад эту ложечку подарила ей свекровь — последнюю серебряную вещь в доме Аптейкеров. Как большинство присутствующих, отец намазывал маслом черный хлеб — сушки были ему не по зубам, — прихлебывал крепко заваренный чай и молча прислушивался к разговорам за столом. Прислушиваясь, размышлял между делом, что он расскажет своей Рохеле о сыне и о снохе. «Они очень хорошо проводят время, — расскажет он. — Гостей полон дом…» Это ведь чистая правда. Он всего второй день в Москве, а вчера гости и сегодня гости. Да, хорошо. И все-таки придется, наверно, и что-то другое рассказать Рохеле. Вон какие нервные руки у Яши… Яша вынимает ими картину из папки, ставит под стекло и отходит немного в сторону со смущенной улыбкой, будто в чем провинился. Подождет немного, извлечет картину из-за стекла, поставит другую. А гости… какие у них серьезные, у некоторых даже суровые лица, полностью поглощенные тем, что показывает Яша. Но вот уже, кажется, можно и отвлечься, все сидят за столом, накрытым белой, накрахмаленной скатертью, — кто постарше, кто помоложе, не важно — все молодые и веселые. Но хотелось бы знать, когда у них отдыхает голова? Разговоры — все та же работа. Вертятся все время вокруг их профессии.
Какой-то голубоглазый человек неожиданно поклонился Маркусу Аптейкеру с другого конца стола, будто сейчас только увидел его, и, чему-то радуясь, произнес странное слово:
— Супрематизм!
Растерявшись от неожиданного поклона и от непонятного слова, Аптейкер второпях хлебнул из чашки и обжег язык. Никто не обратил на это внимания, хотя все сидящие за столом смотрели сейчас в его сторону. И вдруг все бурно заговорили о каком-то черном квадрате, который почему-то всех волновал — одним, видно, стоял поперек горла, другие в нем души не чаяли. Потом выяснилось, что черный квадрат приходится близким родственником перечеркнутой черными жирными линиями чашке, которой Фира уважила отца. И к тому и к другой имеет отношение некий Малевич: то ли глава фирмы, то ли сам рисует эти черные линии. По его-то, Аптейкера, немудрящему разумению, не бог весть какой фокус. Но если здесь спорят об этом с таким жаром, то, верно, дело стоит того… Су-пре-матизм… Гм…
Разом вспыхнув, разговор так же моментально угас, будто на него подули. Из рук в руки переходил рисунок четырехлетнего сынишки голубоглазого. Маркус Аптейкер тоже посмотрел. Столбик, над столбиком кружок. Внутри кружка вертикальная черточка — нос, горизонтальная — рот. С сотворения мира дети так рисовали человечков. Маркус Аптейкер помнил, как он сам, уже будучи учеником первого класса, сидел над такими человечками, бормоча: «Точка, точка, запятая, вышла рожица кривая…» Правда, в рисунке, который он сейчас держал в руках, «рожиц» было две — одна сверху столбика, другая, перевернутая, — снизу, а по обе их стороны бумага была исчерчена какими-то штрихами.
Г о л у б о г л а з ы й
Маркусу Аптейкеру начинает казаться, что он находится среди резвящихся детей. Четырехлетний мальчик взял за руку своего светлоглазого папу и потащил его в хоровод… И в самом деле, словно дети, которые, наскучив одной игрой, оставляют ее, чтобы с тем же увлечением приняться за другую, все присутствующие вдруг с азартом схватились за свои карманы, папки, сумки.
Я ш а. Ты, папа, не обращай на нас внимания. Не напрягайся. Если устал, можешь даже прилечь. Для нас любая поза хороша.
— Да, да, — подхватывает стриженая. — Устраивайтесь поудобнее!
Восемь тщательно очиненных карандашей нацелились на Маркуса Аптейкера. Восемь пар глаз, острых, с напряженным блеском, сосредоточились на нем. В записных книжках, блокнотах, положенных на стол, пристроенных на коленях, а то и вовсе на вытянутой ладони, странички переворачиваются, как в нотной тетради перед музыкантом.
«Не обращай внимания!» — легко сказать… Даже у фотографа, который прячется под черным покрывалом: «тихо, спокойно, снимаю, готово», — и то сидишь как параличом разбитый. А здесь… Аптейкера так и подмывает сказать всем этим людям с напряженными лицами: «Не обижайтесь на меня за беспокойство, которое я вам причиняю».