На Невском, с поезда, полчаса тяну руку: хоть бы один гад остановился подбросить до Петропавловки. В Москве в таких случаях материализуются разом машины три, и поездка в пять километров обходится от полтинника до сотни. Здесь же – злобный взгляд и требование отдать двести. Всю дорогу водила, врубив «Шансон» (здесь на FM целых два «Шансона»), будет хаять зажравшихся москвичей.
И ты поедешь, ты помчишься по той слегка твердой поверхности суши, которую здесь называют дорогами.
Да: бойтесь быть в Петербурге за рулем. Мало того, что нет разметки, мало того, что яма на яме, мало того, что гаишники пузырятся в левиафанском количестве в надежде на отстегнутое бабло (о! мой рекорд – три проверки за час!), так еще никто не уступает дорогу. Здесь все дорожные права у жлобья на джипах, признающиеся безоговорочно жлобьем на «жигулях».(…Я не злобствую. Заметки натуралиста. Честный Дидель описал повадки птичьи…)
Ладно, качество дорог не зависит от воли аборигена. Не он виноват, что в тридцать мороза здесь вспарывают асфальт, отогревают землю в специальных шатрах и укладывают посреди января тротуарную плитку. Не он виноват, что местный губернатор называет этот труд идиотов прорывом в благоустройстве. Но за этого губера, глядя в незатейливое лицо которого прозреваешь взаимосвязь двух главных российских бед, проголосовал – кто? Кто обеспечил ему победу в первом же туре?!
Что там политика, что – выборы! В Петербурге не принято здороваться с незнакомыми в подъездах. На твое «здрас-с-сь…» реагируют, как на лязг затвора «калаша». Подъезды здесь затем, чтобы в них ссать. Меня они, впрочем, возненавидят не за «ссать», а за то, что написал «подъезд» вместо «парадная». Неграматна-а-ай!
Я их не ненавижу. Я просто по отношению к ним брезглив. Брезглив к жлобью и к интеллигентам, которые всегда есть продолжение совка и, следовательно, жлобья.
Здесь по-прежнему советская власть, куда более советская, чем в какой-нибудь Костомукше, куда не дошли IKEA и «Перекресток».
Советская власть – это торжество идеологии над комфортом и разумностью устройства жизни. Это оправдание неудобства и дискомфорта тем, что есть чуждое, навязанное, бесчеловечное государственное начальство, на которое ты не можешь влиять и от которого не можешь сбежать.
Здесь турникеты в метро по типу заводских проходных – так, что бьешься о них мошонкой. Здесь нет указателей на дорогах. Здесь не надеть белую обувь. Здесь по утрам ездят особые загрязнительные машины, взбивающие щетками пыль, что тучей оседает весь день. Здесь до кромешной тьмы не включают фонари. Здесь нет профессий «сантехник» и «дворник». Здесь женщины не ухожены. Здесь мужчины отстойно одеты. Здесь парень в турецкой коже… лет примерно двадцати… обнимает девку в юбке типа «господи, прости», – как писал поэт Быков, хотя и по иному поводу. Другой рукой этот парень опрокидывает в рот бутылку «Арсенального», а, допив, отшвыривает со словами: «Пиздец, бля». Это и есть настоящий петербуржец.
Собственно, Петербург рубежа веков – урок, напоминание, что жлобью нельзя оставлять ни малейшей возможности для оправдания. Что маленького человечка жалеть нечего, а жалеющих его – тем более. Что слово «традиция» воняет так же, как коммунальный подъезд. Что интеллигентом вне советской власти быть стыдно. Что советская власть должна быть изничтожена. Что монополии на историю не существует.
Блистательный Петербург – всехний, всеобщий.
Когда они отгундосят и отопьют свое 300-летие, мы, конквистадоры в панцирях железных, приедем туда, найдем себе квартиры, будем гулять и колбаситься в ночных клубах на набережной Лейтенанта Шмидта, у ночующих кораблей.
Нам нужно взять этот красивый город в свое полное распоряжение. Закрыть его на полгодика на дезинфекцию, и, не обращая внимания на вопли прогрессивной общественности, технологично, с чувством, с расстановкой, начать жить, поглядывая сквозь эркер на освещаемый закатным солнцем Колизей.
Козы склон не портят. А у пастушек родятся от нас красивые дети.