— Бабушка цифры знает и считать умеет, еще как считает наша бабушка! — говорила, смеясь, Абе.
Но теперь Абе была невнимательна к своему приемному сынку-кузену. Изящная и легкая в своих новых платьях, она часто бросала меня, уходя с сестрами на «подворье чудес». Пианино с двумя октавами все еще стояло в дядином доме, были здесь и тряпичные куклы, и граммофон с золоченой трубой и с танцовщицей; но и люди и вещи немели перед бабушкой, перед ее безутешным горем.
Я и бабушка оставались с дядей. Из окна, выходившего на дорогу, я видел за мутными стеклами заросли камыша, с другой стороны — переезд у боен, и все это казалось мне далеким воспоминанием. Дядя без конца повторял «маме», как он называл бабушку:
— Не падай духом, мама, что ж теперь делать — надо примириться.
Однажды дядя сказал:
— Теперь его скоро демобилизуют.
Папа приехал неожиданно. Вечером раздался стук в дверь, я побежал отворять — это был папа. Я сразу узнал его, хотя он сильно изменился. На голове у него была серая шапка пирожком и такая же серая форма, какую выдавали демобилизованным, — длинные брюки без обмоток, длинная просторная куртка, которая била его по ногам, черные лычки капрала. Он подхватил меня на руки, поцеловал, а я смотрел ему в глаза, светившиеся радостью, — в голубые, незнакомые мне глаза.
Бабушка встретила нас в гостиной, плача без слез, на лице ее застыла гримаса скорби.
С приездом папы наш дом немного повеселел; зажгли большую лампу, и гостиная в тот вечер вернула себе дневные краски.
Отец надолго заперся в маминой комнате и вышел оттуда в штатском, немного грустный и неловкий; от него чуть-чуть пахло женскими духами.
В тот же вечер мы с отцом пошли погулять; миновав нашу молчаливую улицу, мы долго бродили по центру. И тут я как бы впервые открыл город. Это было непохоже на печальную прогулку с бабушкой от дома до церкви Риччи, а потом по ярко освещенной набережной, любоваться которой мне мешала бабушкина рука, крепко сжимавшая мою руку. В тот вечер город сам шел мне навстречу. Отец словно хотел вновь подружиться с улицами и домами, кафе и лавочками. Мне явился новый, незнакомый мир: женщины в роскошных манто, яркие и благоухающие; мужчины, похожие друг на друга в серых, коричневых и черных костюмах элегантного покроя, в высоких шляпах, с задорно торчащими усами; компании шикарных и развязных молодых людей; собаки, словно приложение к хозяевам, благовоспитанные псы с грустными глазами; продавщицы цветов на каждом углу, в большинстве своем девочки с коротко остриженными волосами и грустным, как у собак, взглядом; на перекрестке сидела старуха и предлагала «спички и шнурки для ботинок» заунывным голосом, словно читала молитву.
Мною овладело непривычное возбуждение: словно горячая волна крови, меня захлестнуло желание иметь все то, что красовалось в освещенных витринах, на распродаже по единым ценам, где вещи фигурировали под арифметическими обозначениями — «сорок восемь», «тридцать три»; на других были приколоты загадочные билетики: «10 взносов по 48» или «20 взносов по 33» — не цены, а сущая алгебра.
От прилавков кондитерских исходил теплый, дразнящий аромат ванили и печенья. Повсюду было очень много народу: люди, толкаясь и перешучиваясь, переполняли трамваи, двигавшиеся медленно и непрерывно звонившие, ехали в забавных экипажах с кучерами в лоснящихся цилиндрах на высоких козлах, в мотоциклетках с коляской, словно восседали на карусели.
Потом мы с отцом зашли в кафе. Там был очень длинный зал с зеркалами и красной бархатной обивкой; все места были заняты, в зале стоял табачный дым, гул голосов; в проходах и между столиками теснились шумные посетители, слышался женский смех. Официанты пробирались по залу, словно акробаты и жонглеры, высоко держа в руке подносы с дымящимися чашками кофе и вазочками со сладостями.
Папа издали узнал одного из официантов и пробрался к нему.
— Чезаре! — позвал он.
Официант — толстый, солидный мужчина, казалось бы, только переодетый официантом, — обернулся и радостно вскрикнул. Он провел нас в кухню, и там братья обнялись; при этом мой новый дядюшка, которого я совсем не помнил, тут же громко выкрикнул повару заказ.
— Как ты вырос! — сказал он, приласкав меня.
Мы немного посидели на кухне среди гомона голосов, беготни официантов, звона графинов и посуды, аромата молока и шоколада; дядя уходил и возвращался, а меня угостили стаканчиком кофе со сбитыми сливками.
С тех пор отец стал часто брать меня с собой. Он гордился мной и показывал меня друзьям и знакомым.
— Вот мой мальчуган! — говорил он. — Наследник.
Опора моей старости.
Мы на целые дни уходили из дому, а когда возвращались, нас встречал прежний угрюмый полумрак и черная фигура бабушки в глубине комнаты. Лампа едва мерцала над столом в гостиной, где Кадорин когда-то подражал свисту дрозда, чтобы меня позабавить; мои глаза, привыкшие к яркому свету кафе, к ослепительным витринам, едва различали выцветший голубой диван.