Я подходил к окну и глядел в сад, затянутый предрассветтной дымкой; электрические огни в окнах домов меркли, а на небе все ярче разгоралась заря. Я смотрел на окно молодого человека, поклонника Матильды; ставни были наглухо закрыты и производили какое-то мрачное, таинственное впечатление. Сердце мое сжималось болезненно и тоскливо. Сад был безмолвен, город еще спал, и в неподвижном воздухе мне чудились какие-то необычные звуки — свистки паровозов, заслышав которые, я безуспешно пытался вообразить железную дорогу и поезд, уносящий меня вдаль, или звяканье бидонов в молочной возле нашего дома, на углу улицы. Потом первые ласточки, вылетев из своих гнезд на бледном рассвете, стрелой взвивались в небо и кричали тревожно и радостно. Кое-где распахивались окна, и продавец газет, с ужимками дешевого пророка выкрикивая последние новости, вторгался в теплую одурь домов. И снова после недолгих минут сладкой тоски начинались мои мучения, ведь я знал, что опять оскорбляю память матери, отправляясь на ее могилу вместе с родственниками и Матильдой, которая украсила платье цветами и пребывала в отличном расположении духа. Я даже не повторял обычного утешения: «И у меня тоже есть своя гордость», — слезы безудержно катились по моему лицу.
Почти в одно время приходили дядя Чезаре и Джо-ванна, которая торжественно несла обеими руками букет цветов. Немного погодя к нам подымалась женщина, которая должна была присмотреть за ребенком Матильды. Волосы у нее были серые с проседью, лицо печальное, горькая нищета наложила свой отпечаток на весь ее облик. Матильда отдавала ей остатки нашего ужина и черствые хлебные корки.
— Из них можно приготовить вкусное блюдо, — говорила женщина. — Надо их покрошить, размочить в воде и добавить соли и уксуса.
В голосе ее звучали интонации нищенки, да и малыша, который вначале плакал у нее на руках, она баюкала так, словно просила милостыню.
— Сегодня у меня больше ничего нет, — говорила Матильда.
— Не беда, синьора, — отвечала женщина.
— Глоток вина? — предлагала Матильда. И, не слушая слабых протестов женщины, наливала ей стакан, и та, не выпуская ребенка из рук, пила, словно вино могло заменить завтрак, да еще приговаривала:
— У меня со вчерашнего полудня крошки во рту не было, — и, к изумлению Матильды, наливала себе второй стакан вина. Уходя вместе с малышом, женщина с порога почтительно говорила: — Желаю вам повеселиться.
И верно, Матильда наряжалась, точно на праздник; Джованна надевала «болеро» [8], руки у нее были оголены; скорее из кокетства, чем из уважения к усопшей, она являлась в приличествующих случаю черных ажурных перчатках, сквозь которые просвечивают пальцы. Дядя Чезаре брал Джованну под руку и по дороге, сверкая хитрыми глазами, шептал ей на ухо какие-то слова и поводил своим мясистым носом, словно обнюхивал ее; отец и Матильда, посмеиваясь, шли следом; Матильда говорила:
— Прошло, Чезаре, то времечко!
Отец смеялся еще громче, дядя Чезаре оборачивался.
— А я вот тебе еще покажу, так ли это!
Мы садились в автобус, я устраивался у переднего окна, отец и Матильда — позади. Иногда они начинали беседовать вполголоса, и в разговоре упоминалось мое имя, но я не мог уловить смысла и лишь подмечал в голосе Матильды непривычно ласковые нотки. Тогда сердце мое переполнялось гордостью. (Однажды, когда мы подъезжали к кладбищу, я отважился сказать:
— Имейте хоть немного уважения к мертвым.
Никто не сделал мне замечания, обе сестры сразу состроили печальные мины, отец смутился, а дядя Чезаре сказал:
— Мальчик ты мой.
Я почувствовал на одно короткое мгновенье, что люблю их всех, даже Матильду; мне показалось вдруг, что передо мной кроткая девочка с розовой кожей на шее ушами, с толстыми красными руками, нервно теребившими воротничок, смешная и милая в своей безвкусной жакетке, облегавшей полную грудь и бедра, в сравнении с которыми нот им глядел и неожиданно тонкими.)