Читаем Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. полностью

Итак, Толстому было отказано в «громадном уме» («мыслил “животом"»), хотя он, кстати сказать, в отличие от Бунина, и «социальные вопросы» решал и «психологические бездны» развертывал. Однако данном случае отнюдь не противоречивость позиции Ф. Степуна заслуживает внимания (Толстой к тому времени давно уже умер, а Бунин числился в добрых знакомых, да и, к тому же, только что получил Нобелевскую премию). В данном случае хотелось бы подчеркнул совсем другое, а именно то, что весьма многие, а не только Ф. Степун, не могли согласиться с тем, что «образное мышление — высшая мудрость». Не разглядели и не оценили во всей глубине и оттенках это «образное мышление» Бунина, как уже отмечалось выше, Блок и Брюсов, М. Горький и Куприн, а также, к слову сказать, и Мережковский, критик тонкий и проницательный. Как вспоминал М. В. Вишняк, хорошо знавший чету Мережковских, они считали Бунина «описателем», а не писателем и, прежде всего, на том основании, что он не был мыслителем, то есть не касался, по их мнению, «миров иных, смысла человеческой истории, мироздания, Бога. Бунин, конечно, огромный художник и мастер слова, у него превосходная память, слуховая и зрительная, но в поле его зрения и творчества лишь сущее: природа, зверь, любовь, смерть, — описание без попытки осмыслить описываемое, без сведения к единству начал и концов» [316].

Можно сразу же, не прибегая к развернутым доказательствам, возразить Мережковским: нет, Бунин и в поэзии и прозе касался и «ми­ров иных», и «смысла человеческой истории», и «мироздания», и Бога. Но вот как он это делал и почему Мережковские, как и многие другие, так и не смогли все это разглядеть у него, — несомненно, нуждается в осмыслении.

В чем можно согласиться с Мережковскими, как и с их единомышленниками, так это в том, что у Бунина действительно всегда дается «описание без попытки осмыслить описываемое, без сведения к единству начал и концов». В его произведениях мы находим, как верно подметил Ф. Степун, «созерцание мира умными глазами», то есть такое видение и описание вещей, которое не столько говорит о них, сколько заставляет вещи говорить с читателем. Иными словами, это явно не та художественная манера письма, которая нуждалась бы в разного рода обобщениях, публицистического или философского плана, преследующих как раз вот эту цель – свести «начала и концы». Бунин постоянно повторял, и в этом смысле был более чем убежден, что это не входит в его задачу художника.

Записи в дневнике свидетельствуют, что душу его терзали многие тайны, а также — мысль, что он никогда не сможет познать их. Здесь была и тайна «молчания Бога» («Но что есть Бог? Кто Он, несметный днями? Он страшен мне»), и мука, связанная с тайной навсегда данной человеку «неполноты познания», и оскорбительная в своей неизвестности тайна смерти. И если любимый им Толстой, устами своего героя, утверждал: «Я допускаю, что я помешался на том, что знаю истину и не могу перестать верить в нее, т. е. излечиться от моего сумасшествия», то Бунин вполне мог бы сказать о себе нечто прямо противоположное: «Я допускаю, что я помешался на том, что не знаю истину, и не могу перестать верить в это, и поэтому не могу излечиться от моего сумасшествия».

Он не устает повторять: «То, что разумно, — вовсе не обязательно хорошо, и далеко не всегда прекрасно. Глубокая тайна и красота мира не доступна разуму». Телесность и тайна — у него всегда нерасторжимы. «Вдыхаешь, пьешь, видишь рождающуюся телесную жизнь мира, жизнь, тайна которой есть наше вечное и великое мучение» (7, 346).

В ранних своих стихах, вошедших в первые его сборники «Стихотворения 1887-1891 гг.» (1891) и «Под открытым небом» (1898), а также в опубликованных в эти же годы в самых разных журналах и газетах, Бунин не раз будет пытаться определить, почему так сильно влечет его природа и что он стремится в ней найти. В одних случаях, обращаясь к «высокому небу» и к «полю широкому», он имеет в виду красоту, которую хотел бы не только созерцать: «Ты раскрой мне, природа, объятия, Чтоб я слился с красою твоей!» («Шире, грудь, рас­падись для принятия»). В других — «пустынные небеса» помогают ему обрести «молчание и покой» («Затишье»). Но вот его лирического героя окружает совсем иная природа, и он во власти мыслей и чувств, далеких от прежних: «Пью, как студеную воду, Горную бурю, свобод, Вечность, летящую тут» («На поднебесном утесе, где бури»).

Настроения, переходы в них и оттенки встречаются самые разные и подчас никак не зависящие от того, что именно находится в поле зрения. Ночной небосвод, «спокойный и благостный» воспринимается, как «чуждый всему» («В окошко из темной каюты»), а в стихотворении «Звезды ночью весенней нежнее» находим признание:

«Я люблю эти темные ночи, Эти звезды, и клены, и пруд <…> Радость жизни во всем я ловлю». Но в радости нередко слышится грусть, хотя шествует весна, «по рощам зазвенели Песни птиц на разные лады», а в грусти — радость: «О, весна! Как сердце счастья просит! Как сладка печаль моя весной!» («За рекой луга зазеленели»).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже