«Ограниченное число заговорщиков
ничего не доказывает — единомышленников много, а в перспективе 10 или 15 лет валит целое поколение к ним на секурс. Вот что должно постигнуть и затвердить правительство. Из-под земли, в коей оно теперь невидимо, но ощутительно зреет, пробьется грядущее поколение во всеоружии мнений и неминуемости, которое не будет подлежать следственной комиссии Левашовых, Чернышевых и Татищевых… Я охотно верю, что ужаснейшие злодейства, безрассуднейшие замыслы должны рождаться в головах людей насильственно и мучительно задержанных. Разве наше положение не насильственное? Разве не согнуты мы в крюк? Откройте не безграничное, но пространное поприще для деятельности ума, и ему не нужно будет бросаться в заговоры, чтобы восстановить в себе свободное кровообращение, без коего делаются в нем судороги. Доказательство тому, что я не одобрял ни начала, ни средств, кои покушались привести в действие, есть то, что пишу тебе из Москвы; но постигаю причины и, не оправдывая лиц, оправдываю действие, потому что вижу в нем неминуемое следствие бедственной истины… Я не верю, не могу верить положительным замыслам о цареубийстве. В пылу прений, может быть, одна или две буйные головы указывали на это средство, но оно не было общим и основательным положением Общества. — И после того ты дивишься, что я сострадаю жертвам и гнушаюсь даже помышлением быть соучастником палачей? Как не быть у нас потрясениям и порывам бешенства, когда держат нас в таких тисках,.. В этом отношении жалею, что чаша Левашова (член Следственного комитета. — В. Б.) прошла мимо меня и что я не имею случая выгрузить несколько истин, остающихся во мне под спудом. Не думаю, чтобы удалось мне обратить своими речами, но, сказав их вслух тем, кому ведать сие надлежит, я почел бы, что не даром прожил на свете и совершил по возможности подвиг жизни своей» (Вяземский — Жуковскому).Это знаменитое письмо нередко цитировали (и цитируют до сих пор) как свидетельство того, что Вяземский оправдывал декабристов. Нет, не оправдывал… Кровь и насилие претили ему не меньше, чем Жуковскому, и замыслы восставших князь
называет «ужаснейшими» и «безрассуднейшими». «Казнь и наказания несоразмерны преступлениям», — пишет он, подчеркивая, что преступления все же были. Декабристы для него — преступники, покусившиеся на законную власть, то есть, проще говоря, самозванцы. И естественно, что они будут наказаны за мятеж. Но он, не оправдывая их, умеет им сострадать и безусловно осуждает жестокость победителей. В его глазах восстание — логичная реакция русской молодежи на вялую и непоследовательную политику Александра I, поэтому главные виновники бунта, как это ни парадоксально, — не мальчики в мундирах, высыпавшие 14 декабря к Фальконетову монументу, а те, кто с чувством собственной правоты будет судить этих мальчиков.У князя была возможность вписать свое имя в историю русской тайной борьбы с государством — и, соответственно, отправиться потом в Сибирь на каторгу (с шансом вернуться в столицу в лучшем случае в 1856 году. Хотя Жуковский мог бы выхлопотать ему перевод на Кавказ…). Он отказался — и правильно сделал, сохранив себя для легальной жизни, для поэзии, прозы, Пушкина, жены, детей, путешествий… А отказался потому, что уже чувствовал себя состоявшейся личностью, прошедшей через открытый конфликт с властью. У него уже был один поединок с правительством — 1820—1821 годы, письма на грани смуты, «Негодование», громкая отставка, демонстративный отказ от камер-юнкерства. И тогда, формально проиграв по всем пунктам, он победил — Александр I принял его отставку и отпустил в имение под надзор. Это был мужественный шаг — громко заявить об «открытой противуположности со всеми действиями правительства». Потому-то он и мог позволить себе роскошь отказаться от предложения Бестужева. Он выстоял против государства в одиночестве — без солдат и криков «Ура, Константин!».