— Слушай! Ты имел связь с Вяземским, который делал множество непозволительных поступков, врал сам, подбивал врать и действовать других, был настоящий bont-feu[54]
… — Последовала грозная пауза, после которой тон государя неожиданно резко изменился: — До вчерашнего дня был он таков. Теперь я сам позволю тебе его обнять. Я все, все это скажу ему сам, когда увижу его; теперь он все загладил своим раскаянием! Он поступил так, как очень редко поступают; смирился, писал к великому князю… Если бы он четырьмя годами раньше сделал бы это с покойным императором, то получил бы тоже прощение, и он открыл бы Вяземскому свои объятия… Вяземский показал пример того, как красиво можно признать свою вину и раскаяться в ней. Рад буду теперь обеими руками принять его на службу.12 апреля Бенкендорф, сияя доброжелательной улыбкой, от имени государя объявил Вяземскому о том, что он прощен. В чем именно — Бенкендорф уточнять не стал, а князь не стал переспрашивать. «Ваша вина, князь — это вина всего поколения, воспитанного предыдущим царствованием», — заметил Александр Христофорович и даже слегка вздохнул. Вяземский подумал о том, что Бенкендорф и сам принадлежит к поколению, воспитанному предыдущим царствованием, но промолчал. И лишь через несколько минут, после еще каких-то реплик, спросил, по какому ведомству государь повелел его определить. Сам он хотел быть причислен к Министерству юстиции, где товарищем министра служил Дашков.
— Высочайший указ последует дней через пять, — вежливо отвечал Бенкендорф и по привычке своей, вошедшей в поговорку, быстро облизнул губы кончиком языка. — Но, насколько мне ныне известно, вас ждет служба по ведомству Министерства финансов. Да, Дмитрий Васильевич докладывал государю о желательности причисления вашего к его министерству… Но, к сожалению, — он опять приметно вздохнул и даже горестно надломил бровь, — все возможные вакансии в оном ведомстве уже заняты…
Ни о каких крупных постах, где можно было бы проявить инициативу и способности, речи не было. Ему не грозили ни попечительство учебного округа, ни кураторство в Дерптском университете, ни губернаторское кресло в Ревеле. 18 апреля 1830 года высочайшим указом коллежский советник князь Вяземский был зачислен в Министерство финансов на должность чиновника для особых поручений при министре графе Канкрине.
Еще через три дня он написал Николаю I письмо, которое нельзя читать без неловкости и сострадания — письмо
Разумеется, «каялся» князь для вида, и император прекрасно это понимал. Но он, как и Константин Павлович, добился своего — заставил гордого аристократа просить пощады, и потому позволил себе сделаться великодушным. Он «простил» Вяземского.
Служили при Николае I многие русские литераторы. Но никто из них не относился к самому факту государственной службы как к удавке на своей шее и оскорбительной обязанности. Поколение, рожденное в 1780-х годах и занимавшее высокие посты — Жуковский, Блудов, Уваров, Дашков, Киселев, — относилось к службе вдохновенно, как к творчеству, и служило не за страх, а за совесть. Для более молодых людей служба зачастую была просто источником дохода, и жизнь вне службы представлялась им немыслимой. Положение Вяземского снова оказалось уникальным: никого, кроме него, службой не
Если бы Вяземский заупрямился, его могла постигнуть участь Петра Яковлевича Чаадаева. В 1833 году Чаадаев тоже рассчитывал получить службу в Министерстве просвещения и тоже был направлен в Министерство финансов. Оскорбившись, он отказался от должности. И через три года был объявлен сумасшедшим.
…Фаддей Венедиктович Булгарин был весьма доволен — газета «Компас» так и не появилась, а «Московский телеграф» лишился ведущего критика; правда, оставался еще Полевой, но с ним Булгарин рассчитывал как-нибудь справиться. Главное — был нейтрализован Вяземский.
Император был доволен еще больше: московская «либеральная шайка» лишилась своего «атамана».
Княгиня Вера Федоровна облегченно вздыхала — с репутации мужа наконец смыто черное пятно, новое годовое жалованье в три тысячи рублей хоть и не поражало воображение, но вовсе не было лишним в семейном бюджете, служить мужу предстояло в столице, а не в провинции. В этом не было ничего дурного.