Читаем Вяземский полностью

По-видимому, роман Вяземского, будь он написан, был бы очень близок по структуре к «Адольфу». В нем, как и в «Адольфе», не было бы ни «драматических пружин», ни «многослойных действий» — всей этой «кукольной комедии романов». Действие разворачивалось бы в светских гостиных и представляло бы собой, конечно, отражение светской биографии самого Вяземского, его отношений с Фикельмон и Россет, с друзьями и недругами. Это была бы психологическая проза без ярких сюжетных поворотов, но богатая «внутренней жизнью сердца». Повествование, как и в «Адольфе», велось бы от первого лица. Об этом позволяет судить сохранившийся набросок: «Я жил в обществе, терся около людей; но, общество и я, мы два вещества разнородные: соединенные случайностью, мы не смешиваемся, и потому ни я никогда не мог действовать на общество, ни оно на меня. Меня люди не знают, и я знаю их по какому-то инстинкту внутреннему: сердце мое при встрече с некоторыми сжимается, наподобие антипатического чувства иных зверей при встрече с зверями враждебными. Лошадь вернее всякого натуралиста угадает в отдалении волка».

Что же до Пушкина, то он начинал свой роман несколько раз. В последние годы жизни он, видимо, склонялся к модели «Пелэма, или Приключений джентльмена» — светского романа, написанного молодым английским аристократом Эдуардом Булвер-Литтоном. «Русский Пелам» Пушкина остался незавершенным, но его структура была тщательно разработана. Нет сомнений в том, что это был бы выдающийся русский роман…

«Адольф» и «Пелэм» не были похожи друг на друга. Обстоятельства светской судьбы героев этих романов сильно различаются. Но это были книги о людях свободных благодаря своему происхождению и положению в обществе; о людях, разочаровавшихся в этом обществе и готовых найти себя в чем-то другом — в чувстве ли, в творчестве… И Вяземский, и Пушкин, читая иностранные светские романы и размышляя над их русским аналогом, невольно думали и о себе.

Они проживали абсолютно разные судьбы и были разными людьми. Но для обоих 30-е годы стали переломными, Пушкин отчаянно рванется со службы в отставку — и будет усмирен напоминанием о том, что для него закроются государственные архивы, столь нужные для «Истории Пугачева». Вяземский окончательно поймет, что рассчитывать на милости судьбы не приходится, общественная судьба не удалась и нужно устраивать судьбу личную — даже не свою уже, а детей (какие-то надежды у него возникнут снова лишь много лет спустя — в 1848 и 1855 годах). Оба, хотя по-разному, уйдут в семью, в быт, потянутся к «далекому, вожделенному брегу», где нет честолюбия, предательства, суеты, обмана… «На свете счастья нет, но есть покой и воля». Об этом думает Пушкин, выезжая с женой на ненавистные ему балы в Аничковом дворце. Об этом думает Вяземский, сидя по утрам в ненавистном ему министерском кабинете окнами на Дворцовую площадь.

Роман мог бы стать для них побегом в большое творчество — уходом от мелких дел надолго, на год, на несколько лет… Уходом от мелких жанров. От рутины, от службы. Подведением итогов и началом нового, истинного. Как был для Гнедича побегом из собственной биографии перевод «Илиады». Как в старости Жуковский спасался от бед и болезней переводом «Одиссеи». Как заново строил свою жизнь Карамзин «Историей государства Российского»… Вымышленного героя можно было бы наделить чертами, которых так недоставало реальным знакомым. Можно было бы воскресить ушедших друзей, выведя их под псевдонимами. Роман мог бы стать новой жизнью — взамен неудавшейся реальной…

От романного замысла Вяземского осталось совсем немногое — три фразы, занесенные им в записную книжку для памяти, предисловие к переводу «Адольфа», где он четко изложил собственные требования к жанру романа, и письмо к графине Фикельмон от 25 декабря 1830 года, где князь сообщал: «Мое сердце не похоже на те узкие тропинки, где есть место только для одной. Это широкое, прекрасное шоссе… Вся эта топографическая часть мужского и, в частности, моего сердца будет разъяснена в романе, который пока является лишь историей и который докажет, что можно быть одновременно влюбленным в четырех особ, быть постоянным в своем непостоянстве, верным в своих неверностях и незыблемым в постоянных изменениях». Это уже прямой ключ к сюжету несостоявшейся большой прозы Вяземского.

Но он все же счел нужным объяснить свой отказ от работы над задуманной книгой — в той же форме, в какой объяснил свое нежелание писать записки. «Почему не пишете вы романа? — спрашивали NN. — Вы имели столько случаев узнать коротко свет, жизнь и людей, ознакомились с обществом на разных ступенях; имеете наблюдательность и сметливость». — «А не пишу романа, — отвечал NN, — потому что я умнее многих из тех, которые пишут романы. Мой ум не столько произрастительный, сколько сознательный и отрицательный. Подобные умы знают положительно, чего сделать они не могут». По-видимому, опыт перевода «Адольфа» оказался решающим — получив представление о том, как пишется роман, Вяземский отказался от соперничества с Констаном,

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже