Редко когда удавалось вырвать у Морфея несколько часов забвения «напрокат», как говорил Вяземский, — с помощью хлоральгидрата. Ненавистный ночной мир, населенный мирно спящими людьми, проваливался в желанную тьму, а ввечеру следующего дня все начиналось снова — вялое, апатичное состояние, оставшееся после снотворного, страх при одной мысли, что все повторится, попытки заснуть, бессонное ворочанье на подушке, куренье до одури, раздражающий бой каминных часов и башенного колокола, словно отсчитывающий последние секунды, и непередаваемая, яростная ненависть к себе и ко всему вокруг, не усмиряемая ни молитвой, ничем иным…
Особенно тяжелым выдался 1862 год: он словно выпал из жизни Вяземского. «Печальные известия из-за границы о князе Вяземском, — 18 апреля записал Валуев в дневнике. — Он в Бонне в прямом умопомешательстве». Протоиерей Иоанн Базаров, навещавший Вяземского в эти дни, был поражен тем, что князь, в частности, болезненно-преувеличенно ревновал жену ко всем мужчинам… Это «прямое умопомешательство», дикая ночная ненависть, охватывавшая его, тоже прорывались в стихах: «Все в скорбь мне и во вред. Все в общем заговоре / Мне силится вредить и нанести мне горе…» Тогда он называл себя Агасфером, гонимым тоской из края в край, и признавался в том, что не испытывает уже никаких добрых чувств к ближнему:
Иногда болезнь на время отступала, затаивалась. Уже 25 апреля 1862 года Павел Петрович Вяземский телеграфировал жене: «Отцу лучше»{19}
. Но мнительному князю все казалось, что болезнь здесь, рядом, и вот-вот… «Меня и случайная бессонница пугает, как начало и возобновление прежних бессонниц, — писал он. — Тогда минувшие мои страдальческие ночи и ночи будущие колоссально восстают и каменеют передо мною, и кажется мне, не пробью никогда этой ужасной громады». В такие дни он изо всех сил старался не думать ни о чем, жить «прозябательной», «животной» жизнью. Вялые, прожитые без чувств и мыслей однообразные дни давали иллюзию покоя, уюта, хоть какого-то постоянства.