На его стук отперли дверь из коридора, и он побежал по ступеням вверх, потом через площадь, мимо костела с острыми башнями, под дробный стук молотков, забивавших последние гвозди в виселицу. Альгис не стал дожидаться утра и уехал ночным поездом, не попрощавшись и не дав объяснений своему бегству. Разумеется, ни строчки не вышло из-под его пера. Газета заменила не сданный им материал официальной, в один абзац, информацией о том, что пойманная властями буржуазная националистка, убийца, агент иностранной державы Г. Урбонайте приговорена к смертной казни, и приговор приведен в исполнение.
— Это вам рассказать, дамочки-американки? со злостью думал Альгис, глядя в простоватые любопытствующие лица туристок. — Все прошло и быльем поросло. Литва обновилась. Сменилось поколение. Вас поведут в школы, в университет. Вы увидите здоровых и красивых парней и девчат. И среди них не будет самого красивого или самой красивой. Сына или дочери Генуте Урбонайте. Ну, и что с того? Кто это заметит? Как никто и не помнит, что жила когда-то на свете Броне Диджене. От нее, правда, остались дети. Но помнят ли они свою мать? Они же были совсем крошками, когда стояли сырой ночью в толпе людей и видели дергающееся в петле тело матери, вздернутой на толстый сук старого дерева, росшего у их дома. У матери были связаны руки и на шею подвешена дощечка с надписью. А что написано, они не могут помнить, потому что еще не знали азбуки.
В конторе колхоза «Победа» он никого не застал, кроме совсем молодой, городского вида женщины с подведенными ресницами и ярко накрашенными губами.
— Не знаете, где председатель колхоза? спросил Альгис, не рассчитывая получить ответ, потому что она, как и он, явно была заезжей гостьей и, возможно, так же тщетно разыскивала председателя колхоза. Я — председатель колхоза, — сказала она, густо покраснев, и протянула ему крепкую сухую руку, и пожатие было мужским.
Альгис опешил. Здесь, в этом неспокойном краю, где каждую ночь засыпают под выстрелы, где людей силой загнали в колхоз совсем недавно, позже, чем в других деревнях, заправляла всеми делами эта крепко сбитая и в то же время хрупкая, городская кокетливая бабенка, краснеющая при виде мужчины и по-женски игриво поводящая раскосыми бедовыми глазами. Она была очень женственна и миловидна. В шелковой цветастой косынке, по моде небрежно повязанной под подбородком, в короткой шерстяной юбке, не закрывавшей круглых аппетитных коленок, просвечивавших сквозь паутинку капроновых чулок, с модным черным швом на упругой икре и высокой черной пяткой. Таких Альгис встречал в Каунасе на Лайсвес алея.[4] Кровь с молоком. Разбитные, притягательные, как магнитом клеившие к себе мужские взгляды и притом далеко не всегда доступные.
— Мне позвонили, что вы приедете, — сказала она, потупясь и краснея. — С утра вас жду.
Что занесло ее сюда. Не дожидаясь расспросов, она торопливо и радостно сама поведала ему. Она действительно из Каунаса. Работала ткачихой на фабрике «Кауно аудиняй». По партийному призыву поехала сюда, в деревню и уже год здесь живет. У нее трое детей, еще совсем маленьких, и их с собой забрала. А муж? Он был против, несознательный человек. Оставила его. И очень довольна. Впервые чувствует себя человеком.
Она повела его к себе домой, в деревенскую просторную избу с деревянным крашеным полом и геранью в горшочках на подоконниках, накормила обильным и вкусным обедом, то и дело извиняясь, чего ничего лучше приготовить не смогла — это не Каунас, выбора нет, и при этом возбужденная присутствием такого редкого гостя легко носилась по комнате, быстро и ловко управлялась с домашними делами. Дети были чисты и послушны, дом прибран, на ее лице ни следа усталости.
— Если напишете в газету, — смущаясь говорила она, — пожалуйста, мужа моего не затрагивайте. Ну его к Богу. Дурак, пьяница. Не понял новой жизни. А мне его, по совести, жалко. Пропадет из-за своей темноты.
— Про себя что я могу рассказать? — задумалась она, покусывая крашенные специально для него, губки, и Альгис невольно залюбовался ею. Женственность, как бы она ее ни гасила, била из нее через край. В каждом движении, взгляде, в улыбке и задумчивости.
— Судите сами. Кем я была прежде? Вертишься день и ночь, о себе подумать некогда. А теперь-равноправие. Перед женщиной все пути открыты. Чувствую, нужна людям. Одни меня любят, другие бы съели. Живу. А раньше? От мужа слова доброго не услышишь. Подай, прибери. И — в кровать… Если он не совсем пьян…
При этих словах она вспыхнула, покрылась румянцем и отвела глаза в сторону.
— Вот, ясли хочу здесь открыть и детский сад. Чтоб всех баб освободить. Меня здесь бабы очень поддерживают. Я им втолковала: сейчас все равны. На них у меня все хозяйство держится. А мужчины… — она махнула рукой. — Жрут самогон и в лес косят, как бы уйти в банду.