«Владимир Владимирович кроме того письма, которое ты знаешь, оставил ещё два — одно <Веронике> Полонской, другое сестре. Их я не знаю.
В последнее время он был в очень тяжёлом настроении. Ушёл с одного вечера, не дочитавши своих последних стихов. Ушёл с диспута о „Бане“, где журналистская аудитория хамила и мучила его.
В ночь перед смертью он до 2-х часов был у Катаева. Потом поехал на Таганку. Утром заехал к Полонской. Эта женщина маленькая кинематографистка, замужняя, снималась в „Стеклянном глазе“, в пародийной части картины.
В прошлом году у Владимира Владимировича был другой роман и тоже несчастливый.
Эта женщина не хотела ехать с Владимиром Владимировичем, он плакал. Они поехали вместе на его квартиру. В 10.15 он застрелился в дверях своей комнаты. В револьвере была одна пуля. Женщина растерялась. Вызвала соседку. И уехала.
Её арестовали. На репетиции. К вечеру она была выпущена.
Стихи в письме. Странные, как ты видишь. Они ещё тяжелее цыганских романсов Блока. Стихи из большой поэмы, обращённой к Лиле Брик.
Я думаю, что Полонская — это ложный адрес огромной неудачной любви, которую нельзя было простить себе.
Володя изолировался от своих. Он был искренне предан революции. Нёс сердце в руках, как живую птицу. Защищал её локтями. Его толкали. И он чрезвычайно устал.
Личной жизни не было. Поэт живёт на развёртывании, а не на забвении своего горя. Он страшно беззащитен. Маяковский прожил свою жизнь без читательского окружения, и все его толкали, а у него были заняты руки, и он писал о том, что умрёт. Слова были рифмованы. Рифмам не верят. Его толкали.
Он умер чрезвычайно усталым. Осталась стопка тетрадей ненапечатанных стихов. Они написаны все в последнее время.
Лежит Владимир Владимирович в клубе писателей. Идёт много народа, десятки тысяч. Мы не знаем, читали ли они его»{175}
.Сейчас об этом самоубийстве написаны сотни (наверное, даже тысячи) книг, мы знаем множество других подробностей, чего ещё не знал Шкловский.
На книжных полках мемуаристы стоят рядком, как на очных ставках.
Но удивительное свойство человеческих историй в том, что в какой-то момент они становятся непознаваемыми. В определённых обстоятельствах судьба превращается в притчу, и можно бесконечно спорить, но никакого единого мнения выработать нельзя.
Ничего нельзя доказать — и живые люди превращаются в символы, а их жизни — в притчи.
Сгубили ли Маяковского Брики или без них он не состоялся бы? Советская власть задушила поэта или он сам шёл навстречу гибели? Был ли он раним и нежен или невротичен и жесток? Это всё выяснить невозможно.
Сформулировать связное и отчасти убедительное высказывание не значит «выяснить до конца, как это было на самом деле».
Это значит — создать более или менее противоречивое толкование.
Как было «до конца на самом деле с Пушкиным», что там с Лениным?.. Ничего не понятно.
Что было на самом деле с фарисеем и мытарем? Что думает человек, умывающий руки накануне чужого приговора? Что записал сборщик податей Левий Матвей за Иешуа?
Кстати, Булгаков пришёл на похороны Маяковского.
Есть его страшная фотография — в жаркий апрельский день он, весь в чёрном, стоит во дворе Клуба писателей.