Медь горела ярко на сбруе, на насосе, на касках, и ласково блестела коляска полицмейстера против горящего дома. Молодая дама в кружевной шляпе из-под перчатки глядела вверх на окна на злые языки пламени.
Вдруг рухнула с крыши огненной палкой головня и рассыпалась по мостовой горячими зубами. Кони вздыбились, кучер дергал вожжи, а дама привстала, уцепясь за борт коляски. Виктор подскочил, он вмиг подлетел и уцепился за уздечку. Повис. Фуражка слетела, покатилась.
— Пусти! — орал кучер. Он ударил по лошадям. Вавич отлетел на тротуар, ударился о дерево. Коляска прокатила мимо.
Мальчишка нес фуражку, оглаживая рукавом. Толпа гудела, смеялась.
— Кого там? — знакомый бас. Пристав, старик пристав глядел, как Виктор прилаживал фуражку. — Опять вы! — И пристав отвернулся.
Виктор протиснулся втолпу, расталкивая публику. Все реже, реже стоял народ. Сзади чухал насос, трещал пожар, красными вздохами полыхала улица, а Виктор на тряских коленках шагал, шагал, шашка болталась спереди и била ногу.
В гостинице швейцар низко снял шляпу. Виктор не глядел. А швейцар бежал за ним по лестнице и говорил что-то, совал в руку.
— Да послушайте, господин надзиратель. Вавич стал. Зло сжав зубы, глядел на швейцара.
— Телеграмма-с, господин надзиратель.
Вавич зажал телеграмму в руке и бросился в номер.
«Встречай завтра 8.40 утра. Груня».
— Грунечка, Грунечка, — шептал Виктор и прижимал бумагу к лицу. — Грунечка, все тебе скажу. Грушенька, милая ты моя.
И ему хотелось закутаться в Грушенькину теплоту, во все ее мягкое тело, завернуться, ничего б не видеть. И он крепче прижимал к лицу телеграмму и закрывал глаза.
Догорела свечка, а Виктор все сидел, не раздеваясь. Он положил руки на стол и лег на них головой, с телеграммой под щекою.
Фонари
АНДРЕЙ Степаныч не пошел своей обычной дорогой домой. Он представил себе обед дома, салфетку. Анну Григорьевну напротив — читала уж, наверно, Саньку — этот уж черт его знает что думает. Совершенно неизвестно, что думает. И он примерил в уме, как он спросит после второй ложки горячего супа:
«Читали?» И если не читали, придется прочесть. И Анна Григорьевна спросит: «А это верно, что ни одного еврея?»
А вот что всякая сволочь дергает его за бороду на этом базаре и нахлобучивает ему шапку по самые усы, — так этого она не заметит. А нахмуриться на этот вопрос — опять: «Не понимаю, чего ты злишься».
И доказывать, что не злится. И сначала, как свернул, Тиктин не знал, куда пойдет, а теперь наверно знал и прибавил шагу, тверже глядел в прохожих. В домах зажигали свет, от этого на улице казалось темней, и звездочками вспыхивали вдали газовые уличные фонари: то справа, то слева. Тиктин шагал по тихой улице — белыми пухлыми подушками лежал снег на подоконниках, мягкие шапки на тротуарных тумбах, спокойным белым горбом стояла крыша подъезда, а на спущенных шторах — тихие тени, и так уютно казалось все за этими шторами: тихий праздник тлеет. Тиктин — в темный подъезд. Направо дверь. Тиктин достал из шубы свежий платок и тщательно вытер усы и мокрую бороду, разгладил, прибрал, потопал, сбил снег и нажал звонок.
— Боже мой, Андрей Степаныч!
Андрей Степаныч в маленькой чистенькой прихожей целовал руку. Марья Брониславна улыбалась довольно и радостно и пожималась в вязаной бугорками накидке. Марье Бронис-лавне сорок лет, она чем-то всегда больна и целый день читает «Вестник иностранной литературы» и «Мир Божий».
Тиктин взглянул, как хорошо на ней, чуть задорно висит на косых плечах вязаная накидка, и умные, умные какие глаза.
«Умная баба!» — подумал Тиктин и с удовольствием стал раздеваться.
«Несомненно неглупая особа», — Тиктину приятно было видеть на стуле у кушетки пепельницу и раскрытый толстый журнал..
«Анна Брониславна глупей, глупей! Это верно про них говорят».
Анна Брониславна подталкивала коленом тяжелое кресло к столу. Тиктин шаркал, — он шаркал замечательно: со старинной кавалерийской грацией.
Круглый стол был накрыт на три прибора. Тиктин знал, что третий для мужа умной Брониславны, и он придет поздно с железной дороги. Умная Марья Брониславна шепнула что-то по-польски сестре, и та стала доставать из буфета еще прибор.
В этой маленькой комнате пахло легким табаком, от натертых полов шел восковой запах мастики, посуда как-то мило и конфузливо бренчала у глупой Брониславны в руках, и глупая Брониславна сразу заходила на цыпочках с припрыжкой и опустила глаза, а умная Брониславна искрила большими зрачками с кушетки прямо в глаза Тиктину, приподняв свое левое плечо. Устроилась, приготовилась и картинно стряхивала пепел в раковину.
— Ну-с, рассказывайте! — И Марья Брониславна на правах больной подобрала ноги, забилась в тень в угол кушетки. Тиктин скорбно нахмурился.
— Да веселого мало.
Марья Брониславна сочувственно сдвинула брови.
— А что случилось?
Глупая Брониславна на цыпочках вышла вон, и слышно было, как затопала на кота в кухне.
— Дети… — вздохнул Тиктин и, подперев подбородок, стал глядеть в угол.