— Бог его знает. Понятливы дети ноне пошли. А, коли ты к тому времени жить наладишься, в холю войдешь, разум обретешь, — так родителя-то, пожалуй, и показать дите станет конфузно, не то, что — поди к папеньке, признайся: я, мол, ваше чадушко, любите да жалуйте. Хорошо, как до тех пор Иван Афанасьевич вовсе сопьется и под забором помрет, а — коли ему Бог аредовы веки жить укажет? Ведь о нем и солгать-то ничего не придумаешь, — таково нещечко! Ведь детище-то взрослое в глаза тебе наплюет за родителя этакого… Да и то обмозгуй: теперь у Ивана Афанасьевича на тебя никакой улики нет, — значит, ты пред ним права, а он молчи, покуда цел быть хочет. Ну, а коли ребенок при тебе роста будет, да на грех еще сходство объявится, — он тебе, пьяница, душу вымотает, — как клещ, присосется: и деньги ему, и все добро, и самое себя отдашь, только бы душу на покаяние отпустил. Потому что — этого, чтобы все знали и говорили про тебя: смотрите! вон — она, гордячка-то! князьями брезговала, а Ивану Афанасьевичу любовница вышла! Да — ха ха-ха! да — хи-хи-хи! — этого ты на себя не возьмешь. Смела ты, дерзка, а врешь — не возьмешь: не под силу — никому не под силу. А если и возьмешь, так либо сама удавишься-утопишься через месяц времени, либо в какого-нибудь зубоскала или наглянку какую из пистолета хватишь. Это за Ивана-то Афанасьевича в Сибирь идти? суды и срамы принимать? Стало быть, секрет-то тебе нужен будет, за секрет-то ты ему все заплатишь. Смотри: не пришлось бы опять в лес бегать — только уж не своею волею, а по его, мерзавца, приказу.
— Ну, уж этого — врешь ты! — никогда не будет.
— Ой-ли? А ты про Дымиху слыхивала?
— Про какую Дымиху?