— Однажды, — вот, после того, как я в актрисах-то побывала, — напала на меня эта подлая запойная полоса. «Он», которому я при этом счастливом случае повисла на шею, увез меня к себе в деревню; прожила я три недели в угаре, — возвращаюсь в Москву, а «он» в деревне остался: техник был, имениями князька одного управлял. Денег слабо было, еду в третьем классе. Настроение духа омерзительнейшее. С техником моим едва простилась, — столь он мне противен стал, вспомнить не могу, — тошнит! Себя — и жаль, и — так бы вот и разорвала! Вообще, глаза бы не глядели на свет и— хоть под поезд головою.
А насупротив меня старик сидит: седой, бородатый, в бровях косматых, толстоносый такой… лицо как будто знакомое. Как взглянул он на меня, — так серыми глазами, точно двумя гвоздями, меня к месту и пришил.
А он смотрит — и строго, и грустно, — прямо мне в лицо, и чудится мне, что он весь, с бородою и с сапогами высокими, вошел в душу мою и идет по ней, как по какому-то дому, и видит все ее запустение и неубранство, и качает, качает думною головою:
— Эх, мол, голубушка! как ты нарушила всю себя, а ведь хоромы-то Бог в сердце твоем построил- было чудесные…
И подступили мне к горлу слезы, и смотрю я на старика, и креплюсь всею волею: вот-вот не стерплю — разревусь, как дура, на весь вагон… И кажусь я себе — маленькая-маленькая — как в детстве была, и как обидят тебя несправедливо, и вся душа тогда надрывается от горя… И не замечаю я того, что слезы уже давно у меня по щекам текут и свет застят… И вот старик этот самый вдруг говорит мне низким, спокойным, ровным голосом:
— Отчего вы так несчастны?
Я вся затрепетала — и ничуть не удивляюсь, что он так прямо с сердцем моим заговорил, — и отвечаю:
— Оттого, что я грешная, грязная. Не говорите со мною. Вам нельзя говорить со мною. Я не стою, чтобы вы говорили.
Он смотрит в упор:
— Нет совести безгрешной, нет белоснежных душ. Нехорошо приходить в отчаяние. Грех пред самою собою — грех. Вы вон плачете. Это уже хорошо. Слезы моют молодую душу. Нет пятна, которого бы они не отмыли. Не бойтесь. Успокойтесь. Кто вы такая?
И рассказала я ему всю свою жизнь. А он слушал и грустно светил серыми глазами, и не могла я солгать, под взглядом его, хотя бы одним словом. А когда я кончила, он сказал:
— Зачем же вы так скудно живете — вся только в самое себя?
Я молчу, — так меня и тряхнуло от этого вопроса.
— Вы посмотрите на себя, — говорит. — Ведь вы себя поставили точкою, в которой сходятся все линии мира. Вы через себя первый меридиан провели. Ведь вы только о том и думаете всегда, как бы вам было хорошо, да жилось бы во всю свою блажь, во весь произвол, да все бы вас любили, находили прекрасною, очаровательною, и через красоту и очарования все бы рабами вашими были.
— Я… я трудилась… — лепечу я.
— Да что же! какой труд? — возражает. — Сами сказали: без потребности в труде, через ненависть к нему. И быть не могло иначе. Не может самообожающее существо с любовью трудиться. Кто не любит людей, тому труд — проклятие.
— Научите, — молю, — научите меня: как мне жить? что делать?
— Людей любите. Прощать умейте. Собою не любуйтесь. Ни в красоте, ни в уродстве. Потому что ведь в уродстве-то самолюбование — оно тоже увлекает. Правда?
— Правда.
— Вы кажетесь мне от природы умною и доброю. Но ум ваш работает на одно: как бы вам себя на свете хорошо и занимательно, то-есть интересно, с красивым развлечением, устроить. А доброте вы роста не дали; она у вас не проверенная, бессознательная, инстинктивная. Довольно вам в позы становиться, обстановки себе сочинять. Попробуйте быть просто сами собою, дайте волю светлым позывам души своей. Вспомните; как в детстве были. До срамов этих. Ведь помните? Ну, и вернитесь к тому, чего тогда хотелось. В них, хотеньях детских, правда.
— Я на подвиг идти не могу, — говорю. Опроститься там, либо в сестры милосердия, — это геройство выше меня.
Он бровями двинул:
— Кто же в праве требовать от вас подвига?
Молчу.
— Больше скажу. Если бы вас к подвигам даже потянуло, вы себя построже проверьте сперва: достойны ли вы пойти на подвиг? Не опять ли в вас самолюбованье заговорило? Захотелось красивой роли, положения привлекательного?.. Нет ничего хуже лицемерного, обманного добра, потому что оно — добро бы только людей, — а хуже: собственную душу обманывает, прозренье внутрь себя заслоняет.