И фантастически, бесконечно исчислялись предполагаемые любовники обеих. Иван Афанасьевич понимал, что этот вздор наобум мелется. Но, так как одного-то любовника Виктории Павловны он знал слишком хорошо, и так как всем слишком очевидно было огромное, почти повелительное влияние Арины Федотовны на бывшую свою питомицу, то для него, если не было много вероятного, то и ничего не было невероятного в общем лепете: «барышню свою развратила и на свою дорожку свела»…
А совсем забоялся он Арины Федотовны с тех пор, как — в конце того давнего, счастливого своего любовного лета с барышней Бурмысловой — он, однажды, придя на условленное место лесных свиданий, узнал в ожидающей его, сидящей под дубом, женщине не Викторию Павловну, но Арину Федотовну.
— Не ожидал, сокол? — насмешливым утиным кряканьем раздался голос ее.
А он, растерявшись, молчал, глупо переминаясь с ноги на ногу по палому листу… Она же смотрела на него снизу вверх ненавистными серыми глазами, точно череп ими буравила и под черепною крышкою мысли ловила, — и говорила, поливая его словами, как холодным презрительным ядом:
— Хорош голубчик, очень хорош! Можно чести приписать!
И, так как он все еще только моргал глазами да мял губами, то продолжала:
— Ты что же это, мерзавец, с моей барышней сделал? а?
Тогда он, подстегнутый «мерзавцем», словно ленивая лошадь кнутом, набрался в обиде храбрости, чтобы ответить:
— Что же вы ругаетесь? Разве я нудил… ее воля…
Жирное лицо управительницы исказилось холодною злобою и уничтожающим, медно шипящим голосом заговорила она, словно старые стенные часы долго и мерно били:
— Ее воля! Новость сказал. Известно: ее воля. Того еще недоставало, чтобы твоя воля была… ее воля… Да у тебя то, гнуса, откуда смелость взялась, чтобы этакую блажную волю ее принять и исполнить… Ровня ты ей? Пара ты ей? А?… Видя такую ее блажь, как ты посмел оставаться здесь, тварь ты! В леса дремучие должен был бежать, в пески сыпучие, в болота зыбучие — лучше, чем в подобном скандале ее увязить и самому увязнуть… Ну, да уж дело сделано, — нечего, значит, толковать. С тебя — взять нечего, а, что было, того ни Богу, ни чёрту не переделать. Это в сторону. А теперь, значит, слушай — да ухом, а не брюхом. Словечка не пророни и крепко на носу своем красном заруби. А то худо будет.
И, подступив к нему близко, так, что грудь груди коснулась, положила на плечи его цепкие, злые руки, — пальцы ястребиными когтями в плечи впились, — и — дурманя глаза его прямо в них уставленным змеиным взглядом, — звонила медным, ровным звуком:
— Была у Витеньки одна воля, теперь будет другая. Что было, то было. Вины на тебе не числим, наш грех, наш и ответ. А больше тому не быть. Понял? Кончено. На прошлом поклон, а вперед пожалуйте вон. Это я тебе и от барышни говорю, и от себя прибавляю. А ежели ты какой скандал в мыслях затеешь, либо озорничество…
Она тряхнула его, очарованного ее взглядом, так, что он невольно мотнул головою, как кукла, и продолжала:
— Умел пакостить — умей молчать. Не хвастай, ворона, что орлёна — гулёна. Рот на замок запри, да и ключ забрось. Потому что — это я тебе истинно говорю и хочешь Богом, хочешь дьяволом поклянусь: если дойдет до ушей моих хоть слово худой молвы про Витеньку по этим вашим похождениям, — зови попа да кайся во грехах, потому что только и было твоей жизни… Недели не пройдет с того часа, а ты будешь лежать на погосте. Это я тебе говорю, — так то, сокол ясный, нос красный! А про меня ты, коли сам не знаешь, людей спроси: бывало ли когда, чтобы Арина Молочница тратила слова даром. Я теперь с тебя, покуда ты будешь в наших местах, глаз не спущу, — так ты и знай. А уедешь куда, не надейся, что далеко. Вздумаешь хвалиться да врать, — я тебя за тридевять земель в тридесятом царстве достану… от меня, как от судьбы: не уйдешь!..
Возвратясь с этого свидания, Иван Афанасьевич, впервые в жизни, узнал, что у него есть нервы, ибо с перепуга серьезно заболел лихорадкой… И, когда, изумленный такою неожиданностью, верный приятель и собутыльник его, фельдшер при земской больнице в селе Полустройках, спрашивал:
— Да что с тобою, Иван? Или ты в лесу лешего встретил?
Иван Афанасьевич только головою мотал, да руками отмахивался, а про себя думал:
— Лешего не лешего, а ведьму — с тем возьмите!
Большой страх, который внушала ему Арина Федотовна, был главною причиною того, что, когда стряслось несчастие в Пурникове и растерял Иван Афанасьевич своих благодетелей и покровителей, он предпочел опуститься до последнего упадка, только бы не обратиться к милости Виктории Павловны, хотя был уверен, что она, по доброте своей и великодушию, сжалится над ним скорее и проще, чем кто либо. Но Правосла, под властью Арины Федотовны, представлялась ему чем-то вроде пасти адовой, в которую только попади, а выхода назад не будет…
— Съест меня змеища эта… — думал он. — Поработит!
Но когда холод и голод, приближаясь, взглянули в глаза, он струсил их больше змеищи и пошел к адовой пасти на поклон…