— Присмотритесь к девочке, — говорила она, — ведь она вся, с головы до ног, барышня. В ней простонародного ничего не видно. Посмотрите на эти ручки маленькие, ножки нежные… Это — порода… это дитя барское, господское, дворянской крови… Ведь вы же сами с тем согласны и сколько раз говорили мне это самое… То, что вам Арина Федотовна относительно племянницы своей рассказывала, — это она все выдумала: племянница ее в то время, как вам подкинута Феничка, была уже с полгода замужем, да и племянница ли она Арине Федотовне — право, не знаю… Ну, вот теперь и представьте вы себе такой случай, что — тогда родителям Фенички никак нельзя было в ней признаться, и пришлось ее вам подкинуть… Привезли вам ее из Петербурга: вы это знаете… Что подкинули в жалких тряпках, так это ничего не значит, нарочно было сделано, чтобы отвести глаза… И вот тогда эти родители… эта мать преступная не могла сознаться в том, что у нее дочь есть, а времена принесли улучшение обстоятельств и возможность исправить ошибку. Ну, и вдруг она явится, предъявит доказательства, и окажется, что Феничку надо переусыновлять, и выписывать ее из сословия крестьянского? А это… право, я даже не знаю, как это делается…
Чем больше она говорила, тем больше смущалась и робела, совсем на себя не похоже, — так что, наконец, изумленная ее растерянностью, старуха Мирошникова пытливо впилась в ее виноватые глаза своими честными, никогда не лгавшими, глазами, — и у нее у самой-то с глаз, как пелена упала.
— Феня, значит, ваша дочь? — спросила она Викторию Павловну в упор.
Виктория Павловна, как стояла перед нею, так, сама не зная, какою силою, словно швырнуло ее, упала перед нею на колени, охватила руками ее старые сухие ноги, уткнулась головою в подол ее и зарыдала, завыла на голос и на долго, как простые бабы воют по покойнику или в рекрутчину.
Как ни тяжело было признание, а, все-таки, после него стало как будто легче. Оно расчистило атмосферу замалчиваний и обманов, накопившуюся вокруг Виктории Павловны в отношениях с хорошими людьми, которых доверием и уважением она очень дорожила. Со своей стороны, Мирошниковы приняли сообщение гораздо спокойнее, чем можно было ожидать. Старуха Мирошникова была обрадована уже тем, что Феня оказалась не дочерью Арины Федотовны, как она раньше предполагала и, с совершенной откровенностью пред собою, ставила это Фене чуть ли не в единственный недостаток ее природы и в опасное обещание на взрослые годы. Арину Федотовну, чем дальше шло время, тем больше старуха не любила, — просто таки ненавидела, слышать об ней больше не могла равнодушно. Большую и в то же время ненавязчивую, осторожную, всегда почтительную к приемным родителям, любовь Виктории Павловны к Феничке она знала и в ней не сомневалась.
Конечно, она не могла не предложить вопроса об отце. Но тут Виктория Павловна сурово нахмурилась, вся как-то сразу будто толстой кожею непроницаемо обшилась, и отвечала, что разговор об отце Фени для нее слишком, тяжел и подымать его, если тетушка (она всегда так звала старуху Мирошникову) позволит, она не хотела бы— по крайней мере, в настоящее время. Отца Фени, как человека, с которым у нее все связи порваны, и совершенно недостойного такой дочери, она не намерена и близко-то к дочери подпустить. Там счеты кончены, и ни она с Фенею ему, ни он ей и Фене не нужен, никогда не понадобится, никогда не войдет в их жизнь — так сложились все обстоятельства, и дело это погребено решительно, твердо, бесповоротно. Не совсем-то поверила ей старуха, но, деликатная, как только в крестьянстве бывают настояще деликатны хорошие и честные люди, она остереглась назойливо распытывать Викторию Павловну насчет обстоятельств, при которых Феничка появилась на свет, предоставляя Виктории Павловне когда-нибудь, со временем, самой не утерпеть и обо всем подробно распространиться. Теперь же она пришла только к одному убеждению: если Феничка, в самом деле, оказывается, по матери, барышня, господская кровь, — да, вероятно, такова же и по отцу (втайне у старухи Мирошниковой зародилось уже подозрение на близкого в оны дни друга Виктории Павловны моряка Наровича) — то, конечно, выводить ее из дворянского сословия и окрестьянивать — дело не подходящее.
— Если бы мы со стариком были помоложе, — сказала она Виктории Павловне напрямик, — то я, барышня, с вами, пожалуй, на этот счет еще поспорила бы. Но старику моему вот уже под семьдесят, мне под шестьдесят, мы люди не долговечные. А Феничке всего десятый годок. Если бы я уверена была, что проживу еще лет десять, то я бы ее сумела и воспитать, и вырастить, и в жизнь ввести так, что лучше всякой дворянки. Слава Богу достатками мы не обижены, не хуже людей живем. Ну, а, если ей судьба вероятная остаться от нас раннею сиротою, то покидать ее в крестьянстве, конечно, не годится… Тут уж вступает ваша пора действовать: с вами ей жизнь-то жить, а не с нами. Значит, как ни как, а надо теперь вгонять ее обратно в ваше, стало быть, дворянское звание… Если мы со стариком не можем ее узаконить, так это должна быть ваша обязанность…