— Право слушаю… Мечтаю адвокатессою сделаться… Ведь, говорят, скоро и у нас в России можно будет… Да что-то все мешает: третий год ни с места…
— Политика, поди, тормозит?
— Нет, — сказала она просто и искренно. — Какая же теперь политика? Выжидание… Все в резервах, либо в отпуску… А для теоретической деятельности и революционной диалектики у меня нет призвания, уменья и даже, пожалуй, понимания… то-есть, вернее то, если говорить по чистой правде и до конца, нет охоты уметь и понимать… Я человек действенный… Солдатом могла бы быть, а в штабные не гожусь… И политическое воспитание мое — слабое, и спорить терпеть не могу… Дойду сама, наедине с своей душой, до внутреннего убеждения, что надо, — ну, и тогда вот — крепко… Назад не пойду, да и вперед меня, пока я сама не захочу и не раскачаюсь, никто не сдвинет… Зачем же я, став на якорь, дальше буду состязаться и спорить? Все равно, ведь, я уже непременно сделаю так, а не иначе. А — согласны или нет со мною другие и захотят ли они поступать, как я, — не все ли мне равно? Это их дело… Я — когда в Париж приехала и с революцией соприкоснулась, то именно активности искала и ждала… Ну, не ко времени попала, опоздала… Дни то, и в правду, стояли тяжелые, разгромные, азефские… Все растерялись и волками друг на друга косились… За готовность и решимость была одобрена, а — на счет дела сказали: не сезон!.. Мы поосмотримся да подумаем, а вы поживите да пооглядитесь… Так вот и живу… — засмеялась она, — вроде запасной, ожидающей призыва…
— Скучно?
— Нет, что же… Скучать в подобных обстоятельствах значит не понимать… А я имею претензию, что понимаю… Я на свое положение не жалуюсь… А только досадно, что я, воображая, будто призыв будет не сегодня, завтра, истратила напрасно целый год, не принимаясь ни за какое другое дело…
— Целый год? Так что — оказывается — вы в эмиграции-то уже очень давно? — удивился я, помня, как она только что сказала мне, что у нее по студенчеству ее идут третий год неудачи.
— Да, вот, уже четыре года! — отвечала Феня с некоторою гордостью, поднимая красивую, золотом в солнце отливающую головку свою и как-то особенно — извиняюсь за лошадиное сравнение — породисто дрогнула розовыми ноздрями…
— Четыре года? — Как же это случилось, что я вас в Париже не встречал, кроме того раза, и о вас не знал?
— А это потому, что я приехала не задолго до того, как вы уехали. Ну, а затем: когда я убедилась, что работы мне не дадут, и революция отложена в долгий ящик, то сейчас же сказала колонии «прости»… Знаете, что же вариться в собственном-то соку? Разве затем ехала? Все время и вся энергия уйдет на жалость к ближнему, теоретические споры о дальнем и колониальные интересы… Этак не стоило и покидать родного моего Рюрикова, потому что предметов для жалости, теоретических споров и кружкового обсуждения там не меньше… Сбежала… Нарочно даже переселилась на правый берег, нашла пансион в очень буржуазной семье, в которую меня еле-еле допустили за то, что я русская… Сами, поди, знаете, как обожают нас союзники-то наши, когда мы в Париже не для того, чтобы s’amuser и деньги швырять, а учимся или работаем… Из русских только двух приятельниц имела, — еврейки… ух, рабочие же! Эти по три года на месте не топчутся… По сторонам не глядят и даже родственную сентиментальность спрятали в карман… Это, мол, потом, когда выучимся и завоюем себе место в жизни… А покуда потерпите, други любезные: что и жалеть, коли нечем помочь?.. Железные воли… И не скажу вам даже, чтобы очень способные были, а своего добьются… завоюют жизнь! Куда легче и скорее, чем я!..
— Так вы рюриковская? спросил я с интересом, так как часто бывал в этом городе во дни оны и знал там кое кого. И я назвал ей несколько фамилий. Но— оказалось, что одних она не слыхала вовсе, и, должно быть, выселились эти семьи из Рюрикова, нет их, о других слыхала, тоже как о выбывших, третьи ей известны, но она с ними незнакома, и лишь о двоих или троих она могла мне сообщить кое что, так как училась в гимназии с их дочерями… Гимназию кончила семнадцати лет, сейчас же компрометировалась в политике и — благополучно выпутавшись из под одного ареста — не стала дожидаться следующего: уехала за-границу… Теперь ее разыскивают… Пусть!
— А и рано же выпорхнули вы самостоятельным птенчиком на свет! — сказал я. — Родители-то, видно, были не суровы?
Девица Пшенка сделала гордое лицо с вздрагивающими ноздрями и с достоинством возразила:
— Я, знаете, не из тех, кого можно держать на цепочке… Да и мама у меня не такая… Сама человек строптивого духа и понимает его во мне… Да — что же ее вам рекомендовать с этой стороны? Вы знаете ее — быть может — даже лучше, чем я…
Последние слова она произнесла с лукавою, шаловливою улыбкою, бросая мне вскользь выразительный, напоминающий взгляд, которым вдруг опять сделалась необыкновенно похожа на ту, давно знакомую, забытую, которую я смутно помнил и никак не мог теперь хорошо вспомнить. И продолжала:
— Я уж и то удивляюсь, что вот вы сколько знакомых из Рюрикова назвали, а о маме не спрашиваете…