Она думала сейчас о своем классе, о своих учениках и никак не могла взять в толк, что война — война наступила.
Сороковые-роковые…
Ничего не изменилось в этом мире, только наступила война. Портовый поселок Ходжок стоял себе древесным грибом на склоне горы, только несколько домов разбомбило при первом налете. Люди не верили в правдоподобность наступления фашистов, в правдоподобность сборных пунктов и ополчения, но ведомые одним объединяющим чувством негодования, приходили в военкоматы и провожали мужей и отцов на фронт.
У военкомата толпились молодые и старые мужчины, люди в военной форме выкрикивали фамилии, махали рукой в сторону крыльца, отправляя новобранцев за военным обмундированием.
В поселке появилось много военных, по улице Радио теперь то и дело шли танки, зенитные установки, колонны с солдатами.
— Расколошматили всю дорогу, — вздыхали люди у магазина.
Женщины и мужчины не отходили от репродуктора, провод от которого шел через всю развилку к магазину. Ася и Вика сбегались на развилку утром, в обед и вечером, остальное время проводили в школе, куда настойчиво созывала старшие классы директриса.
Василий Никанорович в первый же день пришел домой в гимнастерке, с тех пор не снимал ее, пропадал по двое суток в Леспромхозе.
Елизавета Степановна ждала серьезного разговора, увертывалась, чтобы не заглянуть в глаза мужу, боялась вечера, боялась утра: чуяло ее сердце вот-вот муж велит собирать его в дальний путь. Она не то, чтобы не хотела отпускать его, не то, чтобы готовила упреки и слезы, но уже тайком ревновала его к войне, к разлучнице, готовой отобрать у нее родного ее Васю. Она горячими глазами любовалась на него по ночам, когда муж ночевал дома, целовала его спину, желая взять свое, пока мужа не увела война.
Ей не нужно было ни его ласки, ни его советов, как строить жизнь дальше, ничего не нужно было. Она не хотела, да, она ни за что на свете не хотела отдавать его, отпускать его от себя, она прижималась к его спине и целовала лопатки, позвоночник, омывала их своими ночными слезами. Целовала и чувствовала, как Василий, боясь шелохнуться, ловит губами ус и грызет его, дергая желваками.
Не прошло и пяти дней, как вернувшись домой, он велел жене жарить пироги с яблоками и резать куру, упрямо и зло посмотрел, словно хотел сказать: «Ради вас все», а сказал:
— Пусти ты меня, не висни.
Она ставила на стол тарелки, обожгло ей все внутренности после такой речи, так и подкосились ноги.
— За что ж ты меня упрекаешь, Василь?
— Да. Виснешь. Другие бабы проводят, а там уж воют. Все легче, а ты, он старался подобрать слова, но с языка сорвалось, — готова зараз отходную служить.
Подействовало это на Елизавету Степановну, глянула она на своего Васю с пониманием, но холодно, будто сразу вняла просьбе.
— А что можно брать с собой на фронт?
— Ты погоди, фронт! До фронта еще дойти надо. А и где он, этот фронт, гонят да гонят нас.
— Как же здеся будет — придут и сюда?
Василий Никанорович впервые подумал об этом, хоть и готовил все эти пять дней свое ведомство к перевозке. Не укладывалось у него такое в голове.
— А я зачем воевать иду? Авось, приостановим…
На следующий день главным в доме стал Ваня, рослый широкоплечий парень, вихрастый и розовощекий. Они вернулись в пустой дом, руки ни за что не брались, ничего не держали. Так и сидели за столом, пили вечернюю прохладу вприглядку с яблоневым ароматом. Яблони-то принялись этой весной, теперь стояли в завязи, издавая пьянящий самогонный запах.
— Узнаю, что подал заявление в военкомат, удавлюсь, — проговорила Елизавета Степановна, не глядя на сына, — Спрячь фотоаппарат, пленку сохранить надобно.
Заскрипела Матрена, сползая со своего ложа, неваляшкой уселась на свалянной подстилке, взгляд ее увеличенных, заполнивших всю роговицу зрачков, уставился на Елизавету.
— В церкву надо сходить. И тебе надобно. Можа, мозги прочистишь. Сыновей на то и рожают, чтобы защита земле была. Границы не человек придумал, то Господь пределы каждому народу положил.
Она еще покачалась немного на краю лавки, словно раздумывала, потом наконец встала и пошла по стенке в сад. Высокая, худая, она словно скала, пугала Вику своей каменным мрачным ликом, своими невидящими, но пронзающими душу лазами. Вика боялась смотреть на бабку, казалось ей, та чувствует даже взгляды, обязательно обернется, наведет зрачки на нее.
Вике уже сейчас не хватало отцовского присутствия, в это время он приходил с работы, умывался на улице под рукомойником, садился курить в майке, загорелый, с выгоревшим ежиком, белесыми усами, смолил последнюю «домашнюю» папиросу на скамеечке возле крыльца.