Но когда мысль моя обращалась к уже вскользь упомянутым предметам материального мира, которые, как ни крути, некогда тоже являлись таинствами, только поменьше, сознание начинало буксовать. В нём смутно мелькали поэтические предостережения Рериха: «мальчик, вещей берегися… врага ласкаете вы» и т. д., однако я сомневался в их прозорливости даже тогда, когда вертел в руках кобуру из свиной кожи. Единственное, что в эти минуты тягостных раздумий казалось мне бесспорным, так это то, что «если кто уцелел от людей, от вещей он бессилен».
Малодушно отложив этот вопрос, я занялся книгами. Наполнял ими большие зелёные сумки, купленные в «Ашане», загружал машину и, когда возвращался, закуривал и подолгу смотрел на массу разнообразных предметов, ожидавших своей участи. Их непроизвольный подбор напоминал антикварную лавку Меле. У меня тоже царило смешение эпох, вернее, их осколков. И впрямь, некоторые из них, в беспорядке лежавшие теперь на полу, вполне были способны разнообразить ассортимент его заведения. С другой стороны, если на иные действительно находился спрос, таким ли уж хламом они являлись? И я, подолгу задерживая на них взгляд, спрашивал себя, а что я был без этих вещей? За каждую я цеплялся, как хватает воздух руками упавший с высоты. Это только казалось, что они живы до тех только пор, пока грудь моя отзывается под напором воздуха. Всё обстояло ровно наоборот.
И до этого в сентиментальную минуту я иногда задавался вопросом, что станется с ними после того, когда придёт мой срок, и самый правдоподобный исход был тот, что они окажутся на свалке. Так не разумнее было бы ускорить то, что и так казалось неизбежным, и развязать себе руки, сбыть груз, освободиться (хм) и так дальше? Мне было известно, что мшелоимство церковь рассматривает как грех. Однако же непреложное знание о собственной кончине не заставляет нас преждевременно прекращать наши жизни. «Грех так грех», – думал я, упрямо набивая сумки своими маленькими таинствами. В конце-то концов, зачем им быть отдельно от меня, когда я ещё здесь?
Неожиданно отыскались вещи, давно считавшиеся пропавшими: так я вновь вступил во владение гигантским грецким орехом, который привёз из Кашгара, и «Кратким курсом ВКПб». Помимо «Краткого курса» мне попалась старая хрестоматия немецких поэтов-романтиков, где среди прочего было помещено стихотворение полузабытого Клеменса Брентано, столь ценимого Адрианом Леверкюном. Ещё со школьной скамьи оно особенно меня пленяло грубой немецкой нежностью, и когда-то я несколько раз порывался его перевести, однако то по недостатку мастерства, то по недостатку вдохновения неизменно отступался. Стихотворение называлось «Сладкий май», и русского перевода его до сих пор не существовало. Помимо этого, я обнаружил некоторые другие забытые предметы. Едва после многих лет они оказались у меня в руках, как под сердце ударили строки: «Из страны, где солнца свет, льётся с неба жгуч и ярок, я привёз себе в подарок пару звонких кастаньет». Но были то не кастаньеты, а овчинные басконские тапочки, и привёз я их в подарок не себе, а своей бабушке, которая когда-то и купила эту квартиру в кооперативном доме, который теперь шёл под снос. Они были такими же новыми, как и в тот день, когда я приобрёл их при обстоятельствах, истёршихся из памяти, но которые, вероятно, были самыми что ни есть обыкновенными: полдень в ослепительно-белом городке северной Испании, толчея главной улицы, лотки для туристов.
Эти строки отнюдь не исповедь. Я скорблю о многих вещах, но каяться буду в другом месте. Здесь я хочу сказать не об этом. Есть одна вещь, которая не даёт мне покоя. Она наверняка покажется незначительной, но о ней я сожалею больше всего.
Подобно многим чрезвычайно пожилым людям, бабушка, сохраняя здравый рассудок, тем не менее обросла всякого рода странностями. Тапочки казались ей слишком нарядными, и она их берегла. Сколько я ни настаивал, чтобы она их носила, всё было впустую, и в конце концов я махнул рукой. Вот только когда врождённое явилось взять своё, а приобретённое, перед изощрённостью которого пасовала даже проницательность Эсфирь Леопольдовны, кануло. Настоящая аристократка ничтоже сумняшеся сносила бы дюжину пар таких тапочек.
Когда бабушке стало плохо, удалось поместить её в кардиологический центр имени Мясникова.
Спустя двое суток реанимации бабушку перевезли в палату, а я перевёл дух. Да и как было не перевести его, когда фельдшер в «скорой» сказал: мы сорокалетних-то с инфарктом половину не довозим, а тут на тебе. Вот что значит старая закалка.
Но, к худу или к добру, вышло иначе. Поскольку палата была женская, то на ночь я уходил домой. Денег на сиделку у меня тогда не было. Не было тогда и многого из того, что сейчас считается обычным расходным материалом, облегчающим больничный быт.
Как-то ночью всё и завершилось. Бабушка захотела в туалет и в самом деле туда отправилась. Подробности опускаю, да в точности они и неизвестны.