Не сказал «ни к черту», а только «неважно». Видно, принадлежал к числу людей на редкость вежливых и не хотел сказать при мне суровое слово правды или был из ясновидцев, которые считают за лучшее обнадежить человека мягкостью оценки, чем бить критикой, как дубиной, после чего и подняться не сможешь.
— Проше пана, как же я буду его учить? — заговорила мать обычным теперь для нее страдальческим тоном, хотя это совершенно не шло к ней: пусть она и не выглядела цветущей, но все же была красивая, видная. — Проше пана, я ведь отдала его в учение к сапожнику. Он там хоть прокормит себя, ремеслу научится. А в школу пойдет — где я наберусь на него?
— Гм… Разве муж ничего тебе не присылает?
— Присылает, — виновато ответила мать. — Как же не присылать! Да ведь… — И замолчала, чтобы не проговориться, сколько в самом деле присылает ей отец. Даже вздохнула притворно.
Я хорошо понимал ее хитрость и не удивился. От господ всегда лучше скрывать правду, в какую бы сторону она ни клонилась, хорошую или плохую.
Пан промолчал, покрутил ус и вышел.
XIII
ПАНИЧ-РЕПЕТИТОР
Когда весной господа выехали на дачу, у них в квартире поселился свояк Будзиловича — студент Виктор Ёдка. Будзиловичи происходили из обедневших помещиков Свентянского уезда. Имение, которое было где-то под Брудянишками, продал пану Хвастуновскому еще их отец. Не знаю, кто из братьев Будзиловичей был старше, — должно быть, тот, революционер из Варшавы, что приезжал первого мая 1905 или 1906 года в Вильно и выступал на митинге в Закрете. В 1907 году его сослали на каторгу за участие в какой-то экспроприации, и там он вскоре после приезда умер от чахотки. Женат был на вдове. Ее фамилия по первому мужу — Ёдка, от него-то и были у нее дети — дочь Адель, читавшая на митинге в Закрете революционный стишок и так пленившая своей красотой мое средце, и сын — этот самый студент Виктор Ёдка. Виктор не ладил с матерью. Она жила с дочерью в Варшаве, он учился в Петербурге. На каникулы летом приезжал, но не к матери и сестре, а в Вильно, и здесь отирался возле Будзиловичей.
Вся эта сложная родословная господ Будзиловичей и Ёдки стала мне известна значительно позже, когда я подрос; в ту пору меня больше занимало, как бы сбегать к матери и перехватить у нее чего-нибудь вкусненького — сахару кусочек, что ли.
Однажды прихожу к ней, как всегда, в воскресенье, а она встречает меня печальной вестью: отец опять в тюрьме, в городе Иркутске, за попытку бежать из ссылки, Она держала письмо в руках и плакала. Письмо принесли перед самым моим приходом, читал его матери Виктор Ёдка. Немного успокоившись, она велела мне умыться (утром я умывался у Вержбицких). Принесла мыло, проследила за тем, чтобы не оставил грязи в запах, и только после этого подала чистый вышитый рушничок. Потом дала свой гребень и велела причесаться как следует, но тут же сама стала меня причесывать. Оправила на мне рубаху. Снарядила как шляхтича в сваты. Перекрестилась, взяла за руку и повела в господские покои.
Никогда до этого я не бывал в комнатах господ. Их размеры и великолепие превзошли все мои ожидания. Здесь было красивей, чем в костеле…
Перед дверью в кабинет хозяина мы постояли, отдышались, передохнули. Мать несмело, тихо-тихо постучалась в дверь, — простите за сравнение, поскребла, как кошка лапкой… А я до того оробел, что глаза мне застлало туманом и подкосились ноги…
Вошли. На огромном, широченном диване, мягком, должно быть, как подушка, с такой же мягкой высокой спинкой сидели, развалясь: сам пан, инженер Будзилович, и рядом с ним — панич, уже знакомый мне студент. Пан — лысый, с черными вислыми польскими усами, в золотых очках, заправленных за уши. Студент — молодой, румяный, с густой, желтой, что копна ржи, шевелюрой и пушистыми бачками возле ушей, тоже на польский манер. А золотые очки сами держались у него на носике.
— Добрый день, хлопчик! — первым заговорил пан и махнул рукой.
Я понял это так, что он не хочет, чтобы я подходил целовать им руки. Но я и не собирался — знал уже, что это мерзко. Потом, помолчав, пан повернулся к студенту и, словно продолжая начатый разговор, сказал:
— Ну что ж… Вот и подучи его за лето немного польскому. Ну, и еще чему-нибудь там…
Студент с готовностью встал, подошел ко мне и подал руку.
— А ну, сожми изо всей силы. Сильный ли ты?
Я сжал как мог. Хотел сильнее, но он неловко подал руку.
— Ого, настоящий польский рабочий! — весело, но чуточку как бы принужденно засмеялся он и по-приятельски похлопал меня по плечу. И вдруг сказал — И все же тебе лучше пока что учиться читать-писать, чем тачать сапоги…
Меня будут учить! Радость так и разлилась во мне по всему телу, от сердца до пят. А студент повернулся как-то неестественно и добавил:
— Мы перед твоим отцом обязаны это сделать. Твой отец — польский революционер… Понимаешь? — тряхнул он своими желтыми кудрями и опустился на диван рядом с паном.