Перед Урусовым стоял небольшого роста немолодой сухощавый священник с седеющей русой бородою, глядел неотступно прозрачными светлыми глазами.
— Простите, батюшка, я часто эту молитву читаю по-своему, неточно.
Священник пошел к воде, Урусов за ним.
— Ничего, ничего. Проси от души, и Бог даст. Прости, Господь с тобою, спешу, не могу с тобой поговорить, да тебе пока не так и надо, а меня ждут.
Священник ступил в воду.
— Постойте! Куда вы? Кто вы? Как вас зовут? Вы не из зеленогорской церкви?
— Я протоиерей Иоанн Ильич Сергиев, — отвечал священник, порывисто и легко уходя от берега по воде.
— Святой Иоанн Кронштадтский! Стойте! Куда вы? Куда вы… идете?
— В Андреевский собор, — отвечал удаляющийся по водам.
Урусов стоял в воде, его окликнула проходящая по пляжу Ляля Потоцкая:
— Что с вами, Урусов? Вы бы хоть брюки закатали, они же светлые, водоросли потом не отстираются. Небось с Савельевым чи то с Нечипоренко горилки напились?
— Я сейчас видел Иоанна Кронштадтского, — сказал ей Урусов, выходя на берег.
— Сели на колеса? — Ляля морщила носик, закидывала голову, щурилась сквозь лиловые очки. — Спиртным от вас не пахнет.
— Я видел его, как вас. Он ушел по водам в Кронштадт.
Ляля взяла Урусова за руку и повела, как ребенка, от залива в гору.
— К концу съемок вы все рехнетесь и сопьетесь, — сказала она с сожалением. — Ну что за мужики на Руси. Слезы одне.
Глава 38
СОБАЧИЙ ВАЛЬС
Академик Петров все же познакомил жену свою с Реданским, не обмолвившись ни словом о том, что перед нею человек, игравший его роль в недоснятом еще в неосязаемом будущем фильме. Поскольку английский писатель, дважды с интервалом чуть не в пятнадцать лет побывавший у них в гостях, поражался сходству академика с Бернардом Шоу и называл их двойниками, новый русский двойник встречен был ею с улыбкою, но без особого удивления.
Несколько раз в отсутствие Владимира Ивановича и Татьяны Николаевны, когда девочки уже спали, проводил Реданский вечера в теплой уютной квартире на Васильевском, разглядывал картины на стенах (академик собирал русскую живопись, ему нравились передвижники, реалисты, Дубовской, Репин, Айвазовский; многие из них сами дарили ему картины), коллекции бабочек, составленные самим хозяином дома, некоторые экземпляры привезены были сотрудниками и знакомыми из разных стран; особо поражала воображение Реданского одна огромная темно-синяя фосфоресцирующая серебристым блеском красавица с Мадагаскара. Реданский тут же забыл название его, написанное на этикетке академиком Петровым по-русски и по-латыни, застывшая летунья запечатлелась в его памяти безымянной.
Они неспешно беседовали о том о сем, время медлило, отступила пелена мрака, окутавшая XX век, уже открывшаяся академику, а Реданскому-то явленная во всей красе по полной программе, словно рассеял ее слабый свет висящего над столом абажура.
Жена академика сказала Реданскому, что Петров давным-давно, в XIX столетии, когда были они женихом и невестою, писал ей удивительнейшие письма, полные, кроме всего прочего, достоинств литературных, игры, отличавшихся прекрасным слогом, юмором, изобретательностью. «Они были бы интересны для многих, особенно для молодежи».
— Если ты помнишь, — сказал академик, — они были предназначены для Единственной Читательницы, а не для читателей каких бы то ни было.
— А помнишь, как ты сравнивал себя в этих письмах с Иваном Карамазовым?
Реданский чуть не сболтнул: «Как не помнить, и я-то помню прекрасно», да вовремя осекся. Он читал эти письма в послевоенном номере «Нового мира», сравнение поразило его, оно не вписывалось в благостный образ академика, созданный советским пиаром; тем более что в воображении Реданского рядом с Иваном Карамазовым в первую голову не братья родные Митя с Алешей возникали, а Смердяков и черт. Кстати, последний Иваном Федоровичем воспринимался в качестве Двойника.
— Тут ведь и совпадение имен, верно, значение имело, — заметил Реданский.