Нечипоренко так аппетитно хрумкал огурцом, что Катриону, сидящую на дубе над пьющими и читающими и совершенно скрытую от глаз их листвою, разобрал приступ аппетита; как обезьянка, подражая Нечипоренке, достала она из своей маленькой холщовой сумочки соленый корнишон и загрызла его беззвучно.
Урусов тем временем дочитывал:
Возникла пауза.
— Для чего, собственно говоря, вы все это записали? Для чего мы это сейчас слушали? — спросил Савельев, наливая.
— Как то есть для чего? Вы спросили, не еврей ли Вельтман, и нет ли у меня записей по национальному вопросу.
— А какое отношение имеют данные записи к нашему фильму? Проповеди этого вашего Войно-Ясенецкого, священника-профессора?
— Во-первых, он уже не священник, — отвечал Нечипоренко. — А с некоторых пор прославлен, признан местночтимым святым и именуется святитель Лука Симферопольский.
Катриона чуть не уронила недогрызенный второй огурчик на голову говорившего.
— Во-вторых, он сам писал об академике в богословских трудах, они, как известно, обменялись письмами, когда святитель Лука пребывал в местах, не столь отдаленных; наконец, сын академика с женой Татьяной и детьми жили рядом с сыном Войно-Ясенецкого, так что сын святого был им сосед.
— И у вас, — молвил Вельтман, — выписаны цитаты из проповедей этого… святого? И включены в раздел исторических сведений?
— Не только этого, — отвечал Нечипоренко. — А еще святого Иоанна Кронштадтского, коего очень почитала жена академика и с которым однажды встречался он за трапезой в одном доме. А также святого Иоанна Шанхайского и Сан-Францисского, исцелившего в Париже племянницу сватьи академика, чей брат, как известно, эмигрировал сперва во Францию, потом в Южную Америку.
Снова возникла пауза.
Урусов листал тетрадь, время от времени вчитываясь, нахмурив брови.
— Занятно, — сказал он, — вот тут запись о том, как Войно-Ясенецкий… святой Лука…
— Святитель Лука, — поправил Нечипоренко.
— Святитель, то есть Лука, молится за закрытыми дверьми за упокой души академика в десятилетнюю годовщину его смерти…
Конец февраля первого послевоенного года в Тамбове был многоснежный и холодный. Проходы на тротуарах вдоль домов, совсем узкие, отделялись от мостовой высокими грядами сугробов. Жестяные легкие фонари с круглыми козырьками, подвешенные на проводах, колеблемые ветром, горели тускло. Мела поземка.
Доктор Овчинников шел к архиепископу Луке по одной из окраинных улиц с двухэтажными деревянными домами; попадались, впрочем, и одноэтажные, каменные и обычные деревенские избы. Овчинников, приехавший в Тамбов из одного из областных центров, остановившийся на постой в Доме крестьянина, шел к архиепископу, ища совета и поддержки, а может быть, и содействия: он хотел стать священником, вполне осознавая всю странность, несвоевременность, несовременность намерения своего. Он считался способным врачом, перспективным, почти дописал диссертацию. Ему казалось: никто не поймет его так, как архиепископ Лука, о коем он был наслышан, легенды ходили; читывал он не единожды только что удостоенные Сталинской премии “Очерки гнойной хирургии”.
Запорошенный снегом, взволнованный, промерзший в полузимнем стареньком полупальто, окруженный аурой февральской российской тревоги, Овчинников позвонил в дверь дома Владыки. Вышел молодой сухопарый кареглазый келейник и сказал: никак нельзя сегодня видеть Владыку, он занят. Обескураженный, Овчинников сбивчиво объяснил, кто он и зачем приехал, рассчитывая на снисхождение. Келейник, кивнув, ушел, закрыв дверь, предоставив просителя тусклому февральскому, прошитому вьюгой воздуху. Вернувшийся от Владыки послушник сказал: “Завтра, завтра, утром приходите, Владыка вас примет в десять утра”.