Она не успела понять, в какой момент по окончании шрифтовых кадров резные врата сменились изображением устья ручья, маленького водопада, струящегося по ступеням, а теперь первый пруд, отражения и дно, гладь воды, порог, водопад порога, потом струи ручья, бегущая куда-то вода, наклоняемые ее течением водоросли, бесконечный ток, полминуты, минута, десять минут, ей казалось: она сейчас утонет, захлебнется, она плывет по этой воде в лютиках и в венке подобно Офелии. Вода все плескалась и летела по экрану, в зал вышел Савельев, не обращая внимания на экран, закурил.
— Мы уже смонтировали всё, можешь мне поверить, кино было хоть куда, мне уже мерещился «Оскар», и не один. И решили мы с Тхоржевским на пару просмотреть еще раз, с начала и до конца. На наших глазах все эпизоды блекли, становились черно-белыми, из цвета в монохром, рассыпалось калейдоскопом, разламывалось и превращалось в эту проклятую колдовскую воду. Тхоржевский хотел остановить ленту, но не смог. А я и не настаивал, я быстро понял: конец. Никто не знает, как я жил этим фильмом. Сколько сидел я в киноархивах, в архивах, в библиотеках с Нечипоренко. Мне хотелось почувствовать время столетия, уйти на дно колодца века, показать его всем, этакое великое ретро, машина времени.
Катриона не могла глаз оторвать от бесконечной ленты переменчивой и похожей на самое себя, мчащейся из ниоткуда в ничто ручейной воды.
— Там есть только один эпизод в середине, ты его увидишь.
У Савельева сел голос, он охрип, она слушала его хриплую речь без интонаций.
— Я хотел сделать фильм века — и сделал его. Он был как «Титаник» былой эпохи, ковчег с другими людьми, иными ценностями, иной одеждой. На дно и канул.
Он опять ушел в кинобудку. Катриона подумала: может, он и эту водяную версию не может остановить, перемотать? И ее надо смотреть два часа, не отрываясь? Вид ручья гипнотизировал ее, пугал, привлекал, она потеряла счет времени, потом так и не смогла сообразить, весь ли фильм прокрутил ей Савельев или все-таки его фрагмент.
Внезапно камера поехала против течения, миновала фонтан (долго длящиеся кадры водомета, брызги, снятые сверху), все три пруда, все четыре порога противотоком, исток, рывок в гору.
На горе стояла невеста. Или шла к круче, с которой начинался каскад? Шла медленно, плыла в ускоренной (в замедленной?) съемке, облаком плыла белым.
Невеста в платье из Парижа, в парижском флердоранже, в руках у ней чухонский букет. Платье ее сияет, она вся точно в алмазах, в искрящемся снегу, в серебряной парче, она фосфоресцирующее облако гальванического разряда, оживляющего, реанимирующего прошлое. Хороша она, хороша, медленна и постепенна поступь ее. Нестерпимое свечение одежды, фаты, невыносимый блеск улыбки, сияние глаз.
— Страх и трепет… — бормотал Савельев, — мурашки по спине… рябь по отмели…
Руки невесты в белых митенках или полупрозрачных перчатках, букет слегка дрожит, фату раздувает ветерок, точно парус. Порыв ветра, край фаты.
Камера, чуть смазывая изображение — крупный план, — скользит мимо лица невесты к краю фаты, но лицо можно рассмотреть, нежное удлиненное лицо с блуждающей улыбкой.
— Да ведь это не актриса… — Катриона привстает в кресле. — Это Татьяна Орешникова, настоящая…
Камера поднимается выше и выше, взмывает над стволами сосен, уходит под облака. Невеста превращается где-то далеко внизу в сияющий блик.
И снова слепящие отблески несущейся под солнцем воды, ручей, водопад, ручей, струи ручья.
— Ты не представляешь, что это было за кино, — сказал ей Савельев у себя в номере. — Я все помню, все целиком и каждый кадр в отдельности. Какие были портреты. Какие сцены. Столы в высокой траве — чаепитие… Женщины в платьях девятьсот двенадцатого года. Мими с тростью. А как играли, Голливуд, чистый Голливуд, только лучше. Мы монтировали нашу картину, используя кадры хроники, подкрашивая их от руки. Если хочешь знать, я ничего подобного из истории кино привести не могу. И все это великолепие пошло на дно какого-то мелкого проклятого финского ручья. Вся моя жизнь лежит на дне, где и воды-то по колено или в лучшем случае, в самое дождливое лето, — по яйца. Что будешь пить?
Тут распахнул он платяной шкаф, чьи полки были заставлены пустыми, початыми и непочатыми разнопородными бутылками.
— Мартини, — отвечала Катриона.
Налив ей мартини, Савельев себе налил водки, весь стакан с ходу и хлопнул. Покрутив головою, открыл холодильник, достал бутерброды с икрой, сыр, остатки салата.
— А остальные? Где они, что с ними? Нечипоренко, Потоцкая, Урусов? Вельтман-то так и исчез?