Я усмехнулась про себя материнской нежности, которую столь изобильно расточала дебелая старая дама с Семи Холмов;[303] улыбнулась, когда подумала, что я не склонна, а быть может, и не способна достойно воспринять эту нежность. Потом я взглянула на титульный лист и обнаружила на нем имя отца Силаса. И тут же мелкими четкими буковками знакомой рукой было начертано «От П. К. Д. Э. — Л…и». И, заметив эти буковки, я расхохоталась. Все разом переменилось. Я точно заново родилась на свет.
Вдруг развеялись мрачные тучи, загадка Сфинкса решилась сама собою: в сопоставлении двух имен — отца Силаса и Поля Эмануэля — таился ответ на все вопросы. Кающийся грешник побывал у своего наставника; ему ничего не дали скрыть, заставили открыть душу без малейшей утайки, вырвали у него дословный пересказ нашей последней беседы. Он поведал о братском договоре, о приемной сестре. Разве могла церковь скрепить подобный договор, подобное родство? Братский союз с заблудшей? Я так и слышала голос отца Силаса, отменяющего неправый союз, остерегающего своего духовного сына от опасностей, какие сулила ему такая связь. Разумеется, он пустил в ход всевозможные средства, уговаривал, молил — нет, заклинал памятью всего, что было у мосье Эмануэля дорогого и святого, восстать против ереси, проникшей в мою плоть и кровь.
Пожалуй, предположения были не из приятных, однако приятней того, что представлялось раньше моему воображению. Лучше уж призрак этого строгого баламута, чем внезапная перемена в чувствах самого мосье Поля.
Теперь, когда столько времени прошло, я уже не могу с уверенностью сказать, созрели ли эти умозаключения тотчас или еще ждали подтверждения. Оно не замедлило явиться.
В тот вечер не было яркого заката — запад и восток слились в одну серую тучу; даль не сияла голубой дымкой, не светилась розовыми отблесками; липкий туман поднялся с болот и окутал Виллет. Нынче лейка могла спокойно отдыхать подле колодца — весь вечер сыпался дождичек, который и теперь еще лил скучно и упорно. В такую погоду вряд ли кому придет охота слоняться под мокрыми деревьями по мокрой траве; поэтому тявканье Сильвии в саду — приветственное тявканье — меня удивило. Разумеется, она бегала одна, но такой радостный, бодрый лай она издавала обычно, лишь с кем-нибудь здороваясь.
Сквозь стеклянную дверь и berceau мне далеко открывалась allee defendue: туда-то, ярким пятном мелькая в седом дожде, и устремилась Сильвия. Она бегала взад-вперед, повизгивала, прыгала и вспугивала птиц на кустах. Пять минут я смотрела на нее, но за ее приветствиями ничего не последовало, и я вернулась к своим книгам. Сильвия вдруг умолкла. Снова я подняла глаза. Она стояла совсем близко, изо всех сил махала пушистым белым хвостиком и пристально следила за неутомимой лопатой. Мосье Эмануэль, склоняясь долу, рыл мокрую землю под мокрым кустом так истово, будто зарабатывал хлеб насущный в буквальном смысле слова в поте лица своего.
За этим я угадала совершенное смятение. Так он в самый холодный зимний день вскапывал бы снеговой наст под влиянием душевного расстройства, волнения или печального недовольства самим собою. Он, пожалуй, мог копать часами, сжав зубы, наморщив лоб, не поднимая головы и даже взгляда.
Сильвия следила за его работой, пока ей не надоело. Потом она снова принялась скакать, бегать, обнюхивать все кругом; вот она обнаружила меня в классе. Тотчас она принялась лаять под окном, призывая меня разделить то ли ее удовольствие, то ли труды хозяина; она видела, как мы с мосье Полем прогуливались по этой аллее, и, верно, считала, что мой долг — выйти сейчас к нему, несмотря на сырость.
Она заливалась таким громким, пронзительным лаем, что мосье Поль наконец принужден был поднять глаза и обнаружить, к кому относился ее призыв. Он засвистел, подзывая ее к себе, но она только громче залаяла. Она настаивала на том, чтобы стеклянную дверь отворили. Она становилась чересчур назойливой, и он отбросил наконец лопату, подошел и распахнул дверь. Сильвия опрометью кинулась в комнату, вскочила ко мне на колени, в одно мгновение облизала мне нос, глаза и щеки, а пушистый хвостик так и колотил по столу, разбрасывая мои книги и бумаги.
Мосье Эмануэль подошел, чтобы унять ее и устранить беспорядок. Собрав книги, он схватил Сильвию, прижал к себе, и она тотчас затихла у него на груди, поглядывая на меня. Это была некрупная собака, и физиономия у нее была прехорошенькая: шелковые длинные уши и прелестные карие глаза — красивейшая сучка на свете. Всякий раз, как я ее видела, я вспоминала Полину де Бассомпьер; да простит мне читатель это сравнение, но, ей-богу же, оно не притянуто.
Мосье Поль гладил ее и трепал за ухом. Она привыкла к ласкам; красота ее и резвость нрава во всех вызывали нежность.