Три месяца спустя, прослышав, что побежденная противница его столкнулась с трудностями, не нашла работу и стоит на пороге нищеты, он позабыл о своей ненависти и, равно неугомонный в злом и добром, лез из кожи вон, пока не сыскал ей место. Когда же она явилась к нему, чтоб положить конец былым распрям и благодарить за помощь, прежний голос ее, чересчур громкий, и прежние повадки, чересчур бойкие, так на него подействовали, что уже через десять минут он выскочил за дверь, испытывая сильное раздражение.
Словом, продолжу мои дерзкие рассуждения. Любовью к власти, стремлением главенствовать мосье Эмануэль походил на Бонапарта. Не следовало во всем ему потакать. Иногда полезно было ему воспротивиться: посмотреть ему прямо в глаза и объявить, что требовательность его чрезмерна и непримиримость граничит с тиранией.
Проблески, первые признаки таланта, им замеченные, всегда странно волновали, даже тревожили его. Нахмурившись, следил он за родовыми муками, не подавая руку помощи, как бы говоря: «Рождайся сам, коли найдешь в себе силы».
Когда же страх и боль минуют, когда с уст сорвется первое дыханье, начнут сокращаться и распрямляться легкие, биться сердце, он и тогда не бросался пестовать народившееся дарование.
«Докажи, что ты истинно, и я буду тебя холить» — таков был его подход, и как же трудно было доказательство! Какие шипы, какие кремни бросал он под непривычные к трудному пути ноги. Без слез, без жалости смотрел он, как преодолеваются им назначенные испытанья. Он изучал следы, порой окрашенные кровью, он строжайше надзирал за бедным путником, и, когда наконец разрешал ему отдохнуть, твердой рукой размыкал веки, которые смежала дрема, и глубоко заглядывал сквозь зрачок в мозг, в сердце, чтоб удостовериться, не осело ли там каких остатков Суетности, Гордости, Фальши. Если ж затем он даровал новообращенному отраду сна, так и то спустя мгновенье будил его для новых проверок, гонял по томительным порученьям. Проверял же он и нрав, и ум, и здоровье. И лишь когда завершилась самая строгая проверка, когда самая едкая кислота не могла изъесть благородный металл, лишь тогда признавал он его подлинным и ставил на нем свое тавро.
Мне пришлось на себе все это испытать.
До того самого дня, каким заключаются события последней главы, мосье Поль не был моим наставником, он не давал мне уроков. Но вот он случайно услышал, как я жалуюсь на неосведомленность в каком-то предмете (кажется, в арифметике). По справедливому замечанию мосье Поля, это было непростительно и для ученика приходской школы. Тотчас он занялся мною, сперва проэкзаменовал и, разумеется, найдя совершенно неподготовленной, надавал мне книг и заданий.
На первых порах эта опека доставляла ему радость, он чуть не ликовал и снизошел даже объявить, что я «bonne et pas trop faible» (то есть не вовсе лишена способностей), но, верно, по вине несчастливых обстоятельств пока стою на плачевно низкой ступени развития.
В самом деле, во всех начинаниях моих я на первых порах всегда выказываю глупость довольно редкую. Сталкиваясь с новым, я теряю даже самую обыкновенную понятливость. Всякую новую страницу в книге жизни я всегда переворачиваю с большим трудом.
Пока длился этот труд, мосье Поль был очень снисходителен; он видел мои муки, понимал, как терзает меня мысль о собственной бездарности. Уж не знаю, какими словами описать его заботливость и терпеливость. Когда глаза мои от стыда наполнялись слезами, увлажнялся и его взор; перегруженный работой, он урывал для меня время от своего недолгого отдыха.
Однако — вот беда! Когда серый утренний сумрак начал рассеиваться перед ясным светом дня, когда способности мои высвободились и настало время свершений, когда я по доброй воле стала удваивать, утраивать, учетверять количество заданий в надежде его порадовать, — доброта его обратилась строгостью, а сияние глаз сменилось злыми искрами. Теперь он раздражался, спорил, безжалостно меня обуздывал. Чем больше я старалась, чем больше трудилась, тем меньше, кажется, был он доволен. Он осыпал меня насмешками, язвительность которых меня удивляла и угнетала. Потом начались речи о «гордости разума»; мне туманно грозили бог весть какими карами, если я посмею преступить границы, установленные для представительниц моего пола, и начну тешить свой недозволенный аппетит к познаньям, для женщины совершенно лишний. Увы! У меня не было такого аппетита. Я радовалась обретенным знаниям, но благородная страсть к науке, божественная жажда открытий — эти чувства лишь едва во мне просыпались.
Однако насмешки мосье Поля будили их; его несправедливость подстрекала мои дерзкие стремления, их окрыляла.
Вначале, пока я еще не поняла причин несообразной колкости, она ранила мое сердце, но потом она лишь подогревала мою кровь, живее гнала ее по жилам. Каковы бы ни были мои способности, приличествовали они женщине или нет — они были от Бога, и я решилась не стыдиться ни одного из его даров.