Сабина беседовала с ангелами четыре месяца. То было прекраснейшее лето в ее жизни. Она провела его на овернском озере с Лемюрье и в тихом местечке на берегу моря в Бретани с Теоремом. «Никогда еще ты не была так хороша! — восхищался муж. — Твои глаза прекрасны, как озерная гладь в восьмом часу утра». На что Сабина отвечала пленительной улыбкой, обращенной к невидимому горнему духу. В то же самое время они с Теоремом чуть не нагишом загорали на бретонском пляже. Черноглазый любовник хранил молчание, будто его обуревали сильнейшие чувства, которые невозможно передать словами, на самом же деле он просто устал повторять одно и то же. Пока Сабина упивалась этим безмолвием, исполненным мнимой, а потому невыразимой страстью, Теорем млел от животного наслаждения и поджидал часа очередной трапезы, радуясь, что отдых не стоил ему ни гроша. Дело в том, что Сабина продала несколько украшений из своего приданого (принадлежавших ей еще в девичестве) и умолила его позволить ей оплатить всю поездку. Теорем слегка удивился тому, как робко она просила его о том, что, на его взгляд, само собой разумелось, и милостиво принял ее предложение. Он полагал, что художнику вообще, а ему и подавно не пристало считаться с какими-то нелепыми предрассудками. «Я не считаю себя вправе давать волю щепетильности, — говаривал он, — если она препятствует появлению на свет шедевров, достойных Веласкеса или Эль Греко». Живя на скудный пансион, который выплачивал ему лиможский дядюшка, он и не пытался сделать живопись источником существования и неукоснительно придерживался самых возвышенных понятий об искусстве, в соответствии с которыми запрещал себе брать в руки кисть, не ощущая вдохновения: «Я буду ждать его столько, сколько потребуется, хоть десять лет!» Примерно так он и поступал. А на досуге прилежно развивал остроту чувственного восприятия в монмартрских кафе или оттачивал критическое мышление, наблюдая, как пишут другие художники, когда же те спрашивали, где его собственные полотна, с внушительной серьезностью отвечал: «Я ищу себя». Грубых башмаков и широких бархатных брюк, составлявших его зимний наряд, было довольно, чтобы во всем квартале, от улицы Коленкура до площади дю Тертр и улицы Аббатис, за ним утвердилась слава отменного художника. А уж то, что у него блестящие задатки, не смели отрицать даже злейшие недоброжелатели.
Как-то утром, когда каникулы подходили к концу, любовники одевались в номере выдержанной в местном колорите бретонской гостиницы. А в пяти или шестистах километрах оттуда, в Оверни, супруги Лемюрье, вставшие в три часа утра, катались в лодке по озеру. Лемюрье греб и громко восторгался пейзажем, Сабина отвечала односложно и редко. Зато в гостинице она распевала, глядя на море: «Белы, тонки, волнуют кровь персты, при них душа небесной красоты». Между тем Теорем взял с каминной полки бумажник и, прежде чем засунуть в карман шорт, достал из него фотографию:
— Смотри-ка, что я нашел. Это я прошлой зимой у Мулен-де-ла-Галет.
— О любимый! — пролепетала Сабина, и на глаза ее навернулись слезы гордости и умиления.
Теорем был запечатлен в зимнем наряде. Грубые башмаки и просторные, изящно зауженные на щиколотках бархатные штаны неоспоримо обличали великий талант. Сабина ощутила угрызения совести из-за того, что, умолчав о своей тайне, оскорбила недоверием своего избранника, недооценила его возвышенную натуру.
— Ты такой красивый, — сказала она. — Такой одаренный. Чего стоят одни башмаки! А бархатные брюки! А кроличья каскетка! О дорогой мой, у тебя тонкая, чистая душа художника, мне так повезло, что я тебя встретила, сокровище мое, радость моя, а ведь я не открыла тебе свой секрет.
— О чем ты?
— Милый, я скажу тебе одну вещь, которую поклялась никому не говорить: я обладаю даром вездесущности.
Теорем расхохотался, но Сабина сказала:
— Смотри!
И в тот же миг умножилась, а Теорем, обнаружив себя в окружении девяти совершенно одинаковых Сабин, почувствовал, что вот-вот лишится рассудка.
— Ты не сердишься? — застенчиво спросила одна из них.
— Да нет, — ответил Теорем. — Совсем наоборот.
Он через силу улыбнулся, показывая, что благодарен и счастлив, и успокоенная Сабина горячо поцеловала его девятью устами.
В начале октября, примерно через месяц после возвращения в Париж, Лемюрье заметил, что беседы с ангелами прекратились. Жена выглядела озабоченной и печальной.
— Ты что-то загрустила, — сказал он. — Может, оттого, что мало выходишь из дому? Хочешь, пойдем завтра в кино?
В это же самое время Теорем расхаживал по мастерской и кричал:
— Откуда я знаю, где еще ты сейчас изволишь находиться! Может, ты уже в Жавеле, а может, сидишь в кафе на Монпарнасе, в обнимку с каким-нибудь мазуриком? Или в Лионе целуешься с каким-нибудь фабрикантом? Или в Нарбонне лежишь в постели какого-нибудь винодела? Или тебя ласкает в гареме персидский шах?
— Клянусь тебе, любимый…
— Она клянется! Что тебе помешает клясться и при этом спать с двумя десятками любовников? Нет, я сойду с ума! Во мне все кипит! Я за себя не отвечаю — я готов на все!