— Ваш возраст, черт возьми! — рявкнул Гранжиль. — Семейное положение и прочая дребедень! Выкладывайте, да поживее!
Его было не узнать. Внезапная ярость, непонятная Мартену, сверкала в его кабаньих глазках, ноздри раздувались.
— Мне исполнился пятьдесят один год в ноябре, — забубнил хозяин, — а Люсьене сорок девять в апреле. Сочетались в двадцать седьмом году в Курбвуа. Детей нет. До тридцать седьмого года работал на Винном рынке. Судимостей не имею. Отношение к военной службе…
— Хватит. Я и так узнал больше, чем надо. Посмотрите-ка на эти тупые рожи, на эти разожравшиеся туши. Полюбуйтесь на этого красавчика, на его физиономию алкоголика: дряблое серое мясо, отвислые, трясущиеся от глупости щеки. Скажи, долго это будет продолжаться? Неужто так и собираешься жить с этакой паскудной харей? А эта уродина, мнящая себя дамой, кичливая фря из желатина с тройным подбородком и с необъятной грудью из топленого сала, лежащей на брюхе! Пятьдесят лет каждому. По пятьдесят лет паскудства. Что вы делаете на земле, вы оба? Вам не стыдно существовать? Но нет, они тут как тут, они устраиваются. Своим жиром они пропитывают вам глаза, голову, воздух, которым вы дышите. Они пачкают всё, даже цвета. Взгляните на красные щеки мадам: это цвет раздавленных на чирьях клопов. А фиолетовый, желтый, серый — когда я вижу их на его харе, меня просто с души воротит. Убийцы, верните миру цвета!
— Где он всего этого нахватался? Уморит, ей-богу, — проговорил Мартен, давясь смехом.
— Я никогда ничего не брал, — запротестовал хозяин, — ни гроша, никогда, клянусь. И Люсьена тоже.
— Замолчите, вы, поганец! — сказал Гранжиль. — Тебя же, Мартен, я буду любить всю свою жизнь. Я просто без ума от твоего котелка. Я не треплюсь, ты человек всей моей жизни. Харкни им в рожу, супругам этим! Харкни, говорю тебе, имеешь право. Глянь, как они тебя к этому подстрекают. Давай-давай, прицелься в урода, отведи душу на вязальщице.
Мартен так хохотал, что плюнуть просто не смог бы. Баран схватил пустой стакан и со всего размаху запустил им в полку, где он разбился о чрево полной бутылки. Хозяева не осмеливались даже повернуть головы, чтобы оценить нанесенный ущерб. Мартен хотя и не одобрял учиненного погрома, тем не менее смеялся до слез.
— Хороший ты парень, — сказал ему Гранжиль, — до чего ж я тебя люблю, добрая душа. Ты робкий, как девица на выданье, но я не могу перед тобой устоять. Твои чемоданы я готов нести хоть до Гавра, пешком, на коленях, как угодно, куда угодно. Пошли. Я не хочу их больше видеть. Никогда.
Подхватив чемоданы, он направился к двери, бросив через плечо хозяевам:
— Уроды, я не желаю вас знать! Я изгоняю вас из своей памяти.
Обрывки туч еще сновали под звездами, но небо очистилось. На противоположной стороне улицы на выбеленные луной фасады падали тени от крыш. Боковые улицы изредка прочерчивали ночь светлыми поперечинами. Мартен шагал легко. Баран покорил его. Мартен простил ему все, как прощают мальчишке-проказнику; он забыл погреб, предательство, сигареты, загадку его личности и золотые зубы. Впрочем, теперь Гранжиль уже не казался ему таким загадочным: он словно распахнул вдруг всю свою душу.
— И все ж таки они тебе ничего не сделали, — сказал Мартен, пройдя несколько шагов. — Говоришь, они не красавцы. Согласен. Но куда им теперь деваться? Да и потом, какое это имеет значение? О красоте я могу с тобой поспорить. Красота далеко не всегда говорит о том, что внутри. Тот, кто собирается судить по вывеске…
— Не напрягай извилины, — сухо оборвал его Гранжиль.
Однако Мартен не обиделся. Он снова простил проказнику, но приподнятое настроение куда-то исчезло. Вдобавок он вспомнил о деле, и яркий свет луны вселил в него тревогу. Однако Мартен не решался попросить Барана, чтобы тот потушил сигарету, которая могла выдать их полицейскому.
— Скажи-ка, давно ты вставил себе золотые зубы?
— Года два назад.
— Выходит, уже при немцах? Интересно, во сколько тебе это обошлось?