Просторная мастерская была хорошо обставлена. Гранжиль задернул стеклянную стену занавесом из синей саржи и, облачившись в домашний халат, заглянул в еще не остывшую печку. Там была только теплая зола. Мартен поставил чемодан на пол. Стоя возле двери, он внимательно и враждебно оглядывал мастерскую. Шкаф, сундук, мольберты, диван, кресла, столы — каждый из этих предметов обстановки, казалось, был для него объектом размышлений. Гранжиль дружелюбным тоном пригласил его сесть. Мартен не двинулся с места. Он кивнул в сторону столика у стеклянной стены, на котором были расставлены пастельные рисунки Гранжиля, изображавшие полуодетых женщин с грудью наружу или в высоко задранной комбинации. Одна из них, совершенно голая, была в туфлях на высоких каблуках и в шапокляке на рыжих кудрях.
— Твоя работа?
— Моя. Я сбываю их в лавчонки на площади Тертр и дальше. На такое покупатели всегда найдутся. А когда пришли немцы, стал выменивать их на съестное. Позавчера за одну голую красотку целый окорок получил. Но теперь таких рисунков я делаю меньше, чем прежде. Если повезет, то, наверное, смогу совсем бросить это дело.
Мартен еще некоторое время разглядывал рисунки, потом прошел в середину мастерской.
— А это?
На мольберте был писанный маслом городской пейзаж — вполне вероятно, тот самый, который они созерцали днем через витрину кафе на бульваре Бастилии. Мартен видел лишь хаотическое смешение цветовых пятен. Рисунок же был четок. Черная линия, тяжелая, как свинцовая перемычка в витраже, окаймляла здания, но цвет, выходя далеко за контуры, создавал собственную гармонию, далекую от рисунка, с которым он совпадал лишь отчасти. На полотне значилась подпись: «Жилуэн».
— Это моя настоящая работа, — ответил Гранжиль, — моя отрада и мое мучение. Мои полотна начинают продаваться, но я создаю их для себя и только для себя. Плевал я на критиков и торговцев. Нравится им это или нет, но в них я вкладываю всего себя. Свое сердце и свою правду.
Гранжиль говорил все это с пылом, неожиданным для Мартена. Маленькие глазки на его бараньей физиономии излучали уже не иронию, а воодушевление, вдохновенную и взыскательную радость. Он достал женский портрет в рамке и поставил его на мольберт. Здесь манера художника проявлялась еще нагляднее, чем в пейзаже в серых тонах. Женщина была нарисована сидящей у окна. Уверенно проступал ее четко очерченный силуэт. Поток багряного света, исходивший от букета тюльпанов, озарял половину ее лица, тогда как голубизна неба ложилась на лоб нежной дымкой, истекавшей словно из голубизны ее глаз. Цвета же, принадлежавшие, так сказать, самому лицу, выплескивались с него на оконные стекла, образовывая на них радужные пятна.
— А это тебе нравится?
— Мне это до фени, — ответил Мартен со сдержанной свирепостью.
Выражение лица у Гранжиля изменилось. В его кабаньих глазках потух огонек энтузиазма, и взгляд исполнился меланхолией. Но почти тотчас же физиономия Барана осветилась той слегка отчужденной иронией, в коей художник, похоже, уверенней всего обретал душевное равновесие.
— Быть может, ты предпочитаешь Жилуэну Гранжиля? Впрочем, не буду настаивать. Ты ведь скажешь, что на Гранжиля тебе наплевать точно так же, как и на Жилуэна, а меня это огорчит. Давай-ка подумаем лучше о чемоданах. Пока не доберемся до мясника, мы друзья по гроб жизни.
Гранжиль запустил руку в карман и, достав оттуда пять тысяч франков, которые он отобрал у Жамблье, протянул их Мартену:
— Держи, пока я не забыл. Отдашь их этому простофиле, который так легко с ними расстался. Порадуешь его.
Взяв деньги, Мартен положил их в бумажник.
— Когда мы придем к мяснику, — сказал он, — я заплачу тебе четыреста пятьдесят франков, как договорились с Жамблье.
— Если забудешь, я сам тебе напомню. А теперь садись. До отбоя тревоги я успею приготовить нам по чашке кофе.
Мартен уселся в кресло. Оставшись в одиночестве, он попытался подвести итог впечатлениям и обидам, но усталость и какое-то отвращение ко всему, даже к жизни, притупляли его умственные способности и не позволяли прийти к какому-либо выводу. То, что Баран вернул пять тысяч франков, из-за которых Мартен вышел из себя, вроде следовало бы записать Гранжилю в актив. Однако Мартен злился на этот неожиданный жест, словно чуял в нем какой-то подвох. Поступки напарника не причинили Мартену особого вреда, и его недовольство, смутное, лишенное серьезных оснований, относилось главным образом к манере того держать себя. К его озлоблению примешивалось неудовлетворенное любопытство по поводу постоянной иронии, за которой укрывался Гранжиль, и секрета двуличия, благодаря которому художник мог так легко выступать в двух ипостасях. История их знакомства представлялась ему теперь чередой неясностей и двусмысленностей. В конце концов Мартен уснул — с ощущением, что его обманули.