— Понимаю, господин кюре. Вы хотите сказать, что в моей камере младенец Иисус еще бы согласился появиться на свет, а в доме у мелких собственников — никогда.
Священник в ответ лишь неопределенно качнул головой. Логика Дермюша была неуязвима, но он как-то уж слишком сводил все к своему частному случаю — вряд ли подобный вывод приближал его к раскаянию. А потому, сделав сей невнятный жест, духовник снова завел про волхвов, избиение младенцев, бегство в Египет, рассказал, как младенец Иисус, став уже зрелым бородатым мужем, принял мученическую смерть на кресте вместе с двумя разбойниками, дабы открыть людям райские врата.
— Вы только представьте, Дермюш, благоразумный разбойник первым из смертных попал на небеса, и это не случайно — так Господь указал нам, что любой грешник может уповать на Всевышнее милосердие. Даже самое страшное преступление в глазах Господа поправимо…
Но Дермюш уже давно не слушал священника: все эти сказки про благоразумного разбойника, дивный улов, про то, как Господь накормил народ семью хлебами, были для него что темный лес.
— Ну и значит, младенец Иисус вернулся к себе в хлев? — Только младенец Иисус его и волновал.
«Сущее дитя, — подумал священник, выходя из камеры Дермюша. — Сам небось не ведал, что творил. Здоров, как бык, а душа младенческая. И стариков-то он убил не со зла — случается же, что ребенок ломает куклу, отрывает ей руки-ноги. Ребенок он и есть, и больше ничего, — несчастный ребенок, не сознающий своей силы, а его вера в младенца Иисуса — тому доказательство».
И святой отец стал просить Господа сжалиться над неразумным.
Прошло несколько дней, капеллан снова пришел к Дермюшу.
— Неужели поет? — спросил священник тюремщика, открывавшего камеру.
Из-за двери безостановочно долдонил низкий голос Дермюша, словно гудел большой колокол: «Динь-динь-динь».
— Да он целыми днями так: все «динь-динь» да «динь-динь». Кабы хоть складно, а то вообще ни на что не похоже.
Духовника не могла не беспокоить беззаботность приговоренного к смерти, при том что тот еще не уладил свои дела с небесной канцелярией. Дермюш казался оживленней обычного. Свирепое лицо его излучало приветливость и бодрость, в щелочках глаз светилась радость. Кроме того, он был не в пример разговорчивее, чем раньше.
— Как там на дворе погодка, господин кюре?
— Снег идет, сын мой.
— Снег это ничего, снег ему не помеха. Ерунда это, снег-то.
И снова капеллан заговорил о милосердии Господа, сладости покаяния, но поскольку заключенный то и дело перебивал его вопросами о младенце Иисусе, то никакого действия наставления священника не возымели.
— А правда, младенец Иисус знает всех на свете? А в раю все его слушаются, да? А как по-вашему, господин кюре, младенец Иисус любит музыку?
Духовник и слова вставить не успевал. Когда он пошел к двери, узник сунул ему в руку сложенный вчетверо листок.
— Письмо это, младенцу Иисусу, — объяснил он, улыбаясь.
Капеллан взял послание и, выйдя из камеры, прочел:
Пишу тебе, чтобы кое о чем попросить. Зовут меня Дермюш. Скоро Рождество. Знаю, ты на меня не в обиде за трех старикашек из Ножана. Ты бы и сам ни за что не родился в доме таких гадов. Тут мне уже все без надобности, я скоро сыграю в ящик. А вот когда я попаду в рай, дал бы ты мне музыкальную шкатулку — это и есть моя просьба. Заранее благодарю. Желаю здравствовать,
Духовник пришел в ужас от прочитанного: сомнений не оставалось — ни о каком раскаянии убийца и не помышлял.
«Простодушный он, конечно, и разумения у него не больше, чем у новорожденного, — недаром он, как наивное дитя, верит в младенца Христа. Но когда он предстанет пред Небесным Судом с тремя убийствами на совести и без тени покаяния, то и сам Господь ему не поможет. А между тем душа у него чистая, как родниковая вода».
Вечером священник долго молился за Дермюша в тюремной часовне, а потом положил его письмо в люльку гипсового младенца Иисуса. Двадцать четвертого декабря, в канун Рождества, на рассвете, в камеру смертника явилась группа хорошо одетых господ в сопровождении тюремных надзирателей. С утра не евши и не проспавшись, они вошли и остановились в нескольких шагах от койки, стараясь различить спящего в свете занимающегося дня. Одеяло легонько дрогнуло, и до них чуть слышно донесся жалобный стон. У прокурора Лебефа мурашки побежали по коже. Начальник тюрьмы поправил черный галстук и шагнул вперед. Одернул пиджак, приосанился, выпятил грудь, сложил ладони лодочкой на уровне гульфика и театрально произнес:
— Мужайтесь, Дермюш, ваша просьба о помиловании отклонена.