Стамен Юруков был вне этого беспредельного стремления к радости, к полной распущенности ума и сердца, которые всю жизнь, как два вола, пахали на общей ниве… Он закусил губы. Во рту горчит, ладони потные — где же среди этих людей, едущих не упустить выигранное, найдет он свою Зефирку, проклятое свое, глупое дитя?.. Свернул, едва достигнув города, на одну улицу, на другую — красивую, на самом берегу, со знаком, охраняющим ее от автомобильных колес… Стамен благополучно протарахтел по ней, подумав, что Зефира, скорее всего, у косметички — и это в порядке вещей: отец готов пролезть сквозь игольное ушко, лишь бы спасти ее девичью честь, ее будущее, а она сидит у косметички. Вот мост, недавно отремонтированный, и столпотворение у тополей, над которыми уже занесены острые топоры, — целый город поднялся, чтобы остановить экзекуцию. Ярмарка — на большой поляне, которую огибает замерзшая речушка. Плетеная ограда защищает кошары, крытые ржавой соломой.
Юруков вливается в эту голодную волну молодости, пития, любви и трясется на малой скорости, мучая старушку машину, потому что здесь уже стоянка и каждый ищет себе место. Он паркуется в зазоре возле какой-то «лады» и, выйдя из машины, стоит с занемевшими ногами, засунув в карманы руки, напрягая глаза, которые, как назло, слезятся от мороза. Он смаргивает и кулаком вытирает эти старческие слезы.
Евдоким сидит в маленьком «фиате», оранжевом среди белых снегов, простершихся будто со времен сотворения мира, вездесущих, неисчерпаемых. Мягкое, воскрешающее дыхание весны не ощущается здесь ни низко, над полем, ни высоко, над облаками и горными вершинами. Забыта богом планета, тягостна, словно старость, долгая зима.
Машина принадлежит Драге, с которой он живет вместе уже третий месяц — в одной комнате, на одной кровати, по-монашески твердой, но Драга настелила на нее покрывал и накидок из грубого сукна, они греют, как овчина. В келье есть новая печка и буфет, выкрашенный в небесно-голубой цвет, который почему-то навевает мысли о детях, о невинных детских играх.
— Ты уверен, что дети так невинны? — спросила однажды Драга, накрывая на стол.
— Они почище взрослых… Так ведь пишут — невинные детские игры… Ты разве не читала?
Она рассмеялась зло, всезнающе, и Евдоким вновь почувствовал себя глупым и неопытным. Обманутым даже в своих детских играх…
Снег точно очерчивал дорогу, телеграфные столбы торчали на своем месте, выделяясь рельефнее обычного, а холм стал более страшным и угрюмым, укрытый белым полотном. А еще пишут, что снег все расцвечивает, создавая для человеческого глаза волшебную иллюзию. Еще одна глупость.
Проезжают машины, брызгают на «фиат» оранжевым светом, он совсем маленький среди мощных, огромных машин — допотопных пыхтящих чудищ, вылезших из своих древних пещер. Они настигают его, перегоняют, душат выхлопами, поливают струями грязи, черной, как тушь. Город непогрешим в своей геометрической белизне. Голуби блуждают вокруг колокольни, рябой от снега, который кое-где осыпался. Откуда столько людей в короткий зимний день? Евдоким пробирается между грузовиками, телегами, легковушками. Новая человеческая волна нахлынула в город, булочные полны народу, хлеб теплый, и даже на улице от него исходит душистый запах. А вокруг пахнет соломой, конским пометом, бензином. В магазинах — огромные куски мяса, ледяного, застылого, с него уже не капает кровь.
В доме тихая, какая-то непорочная чистота. Мать повязана платком, отец — в безрукавке и кепке, точит на кухне большой нож. Лишь там и тепло, а вообще у них в доме экономят деньги, уголь, одежду… Только на труд здесь и щедры.
— Это ты? — спрашивает мать, и что-то похожее на боязнь появляется в ее взгляде. — Откуда?
Он так часто покидал этот дом и возвращался в него — вот так, ниоткуда, — вполне естественно, что боятся… Нет, он приехал взять кое-какие вещи. Мать лукаво, задиристо (насколько она умеет) грозит искривленным от работы пальцем.
— Разные ходят сплетни… Ну, молчу, молчу. Что ты скажешь, как сам решишь…
Евдоким, насупившись, садится в кухне. Стул сделан из прочного орехового дерева — теперь таких уже нет. Отец снял кепку, трет лысину — постарел, оплешивел, недавно вышел на пенсию. Нож тоже затуплен, истончен от долгого употребления, но все еще делает свое дело и блестит, точно месяц в облаках. Отец вытягивает руки на столе (кости проступают сквозь кожу), смотрит на сына вяло, не ожидая от него ничего хорошего, нового — он и вообще от жизни не ожидает уже ничего.
— Слушай, — говорит он, испуганно посматривая на дверь, — если решил жениться, я тебе помогу. Свадьбу сыграем… Припрятал я некоторую сумму, приберег — один ты сын у меня… Свадьбу сыграем…
— Значит, сыграем? — сварливо спрашивает Евдоким.
— Конечно, сыграем… Один раз человек женится.
— Может и два раза жениться.
Отец хмурится: неразбериха в работе и в личной жизни его пугает, он бережется всего, что вне его понимания и расчета.
— Твое дело… Ты отвечаешь перед самим собой. — Он встряхивает рукой, будто к пальцам что-то прилипло. — А денег я дам.