“Нет, Макс. И ты сам, пожалуйста, больше мне никогда не звони”.
Вот, собственно, и вся любовь…
Набережная канала Грибоедова напоминала огромный муравейник. Увешанные фотоаппаратами и вооружённые видеокамерами гости северной столицы спешили к Спасу на Крови. Кто-то заныривал в многочисленные магазинчики, охотясь за оригинальными сувенирами на память о посещении Петербурга, кто-то надолго застревал возле художников, которые без устали писали этюды, портреты и шаржи…
В этот ласковый июньский вечер больше всего внимания доставалось расположившемуся на Итальянском мосту уличному музыканту — худому брюнету с виолончелью. Он выглядел странно, если не сказать чудаковато — вернее, даже не он сам, а выражение его заросшего щетиной лица. Взгляд тёмных глаз был дик, практически безумен, как у психа из кинематографа. Играя, виолончелист то и дело залихватски подмигивал прохожим, что-то неслышно бормотал в такт музыке, кривлялся, корчил рожи и вообще существовал как бы отдельно от собственных рук, которые уверенными и отточенными движениями извлекали из инструмента прекрасную мелодию — "Второй вальс" Дмитрия Шостаковича. Правая нога музыканта, возле которой стояла шляпа для денег, отбивала чёткий ритм, но тоже как будто жила своей жизнью, не увязываясь воедино с сумасшедшим блеском в глазах уличного музыканта и его пугаюшими ужимками.
Впрочем, такого ли уж "уличного"?.. Первыми его узнали культурные и образованные японцы.
— Макисиму Ионесуку! Макисиму Ионесуку! — возбуждённо загалдели они, тут же нацелившись на музыканта своими объективами.
Это и в самом деле был он — Максим Ионеску, знаменитый виолончелист, неизвестно каким ветром занесённый на Итальянский мост и запросто играющий сейчас для прохожих, в то время как билеты на его концерты в лучших залах мира со свистом разлетались из касс в считанные часы, а стоили при этом весьма и весьма недёшево.
Возбуждённый и недоверчивый шепоток пошёл по рядам зевак: быть может, это розыгрыш, съёмки какого-нибудь шоу для телевидения, и где-то притаилась скрытая камера? Вокруг виолончелиста стремительно собиралась толпа — туристы летели на звёздное имя, как мухи на варенье. Кто-то снимал концерт на видеокамеру или телефон, кто-то делал селфи на фоне музыканта, кто-то щедро наполнял подставленную шляпу денежными купюрами и монетами, а кто-то просто тусовался рядом, чтобы быть в центре событий.
Сам виолончелист едва ли обращал внимание на всё возрастающую вокруг него активность. Продолжая строить глазки (не адресно, а куда-то в пространство), порхать бровями и ухмыляться собственным мыслям, он то ли безостановочно напевал себе под нос, то ли с маньячной одержимостью шептал что-то, не слышное окружающим.
Наверное, публика была бы шокирована, узнай она, что именно бормотал Максим Ионеску, встряхивая головой в бодром ритме исполняемого им вальса.
— Сука, — беззвучно, но едко выплёвывали его бескровные губы. — Дрянь, гадина… Стерва косоглазая. Ненавижу тебя, тварь… ненавижу… ненавижу.
Если бы на набережной в тот вечер оказался кто-нибудь из настоящих знатоков и поклонников творчества знаменитого виолончелиста, он непременно сказал бы, что это — одно из лучших выступлений Ионеску за всю его карьеру. Он играл не просто с вдохновением, а даже с каким-то остервенением. Он не исполнял мелодию — а сам был музыкой, был продолжением своей виолончели, сливаясь в одно целое с ритмом и мелодией. Он играл — и казалось, что это для него сейчас важнее всего на свете. Важнее жизни и смерти, важнее ненависти и любви… В мире существовала только музыка. И ничего, кроме музыки.
Закончив играть, точно выплеснув на публику все свои эмоции и совершенно обессилев, Максим Ионеску встал и церемонно поклонился столпившимся вокруг него туристам. Затем, подняв наполненную деньгами шляпу, он протянул её вместе со всем содержимым трубачу дяде Грише, легендарному уличному музыканту северной столицы, у которого, собственно, и позаимствовал на время этот головной убор. Тот, обалдев от внезапно свалившегося на него богатства, попытался было что-то возразить, но Ионеску только покачал головой и отмахнулся.
Подхватив свой инструмент, он аккуратно уложил его в футляр, повесил на плечо и зашагал прочь, не говоря ни слова. Толпа почтительно расступалась, но едва ли он это замечал. Он просто шёл и шёл вперёд, не смотря по сторонам, полностью погружённый в себя — шёл походкой человека, которому в этой жизни больше нечего было терять.
Хорошо, что мамы не было дома — уехала на дачу к своей подруге из Пушкина, воспользовавшись солнечными и ясными деньками, столь редкими в их краях. Он не вынес бы сейчас её тревожных расспросов и несчастного выражения лица.
Макс не знал, сколько прошло времени. Несколько часов? Дней? Недель?..