Иногда случалось — чем дальше, тем реже — бабушка садилась к роялю, занимавшему чуть ли не треть ее комнаты. Склонив набок голову, она некоторое время словно прислушивалась к чему-то. Светлые волосы, гладко причесанные на прямой пробор и туго стянутые на затылке широким костяным гребнем, подчеркивали худобу ее лица. И вдруг, будто убегая от самих себя, ее истончившиеся пальцы устремлялись к черным и белым клавишам — и вот уже пол-улицы слушало бабушкину игру. В ясные весенние дни я видела, как одно за другим распахиваются окна против нас. Высовываются головы, чаще всего женские. Иногда какая-нибудь головка отворачивалась, палец, поднесенный к губам, означал: «Угомонитесь, дети, немка играет». При встрече люди называли мою бабушку Верой Олеговной, на русский лад. Она сама переименовала себя для простоты обращения. Но за глаза ее все равно звали «немкой». В бабушкин день рождения к нам обычно заходил статный пожилой господин с седыми усами. Он касался губами бабушкиной руки и подносил ей цветы. Не знаю откуда, но нам, детям, было известно, что этот пожилой господин — его звали Густавом Адольфовичем — в молодости был влюблен в нашу бабушку. Он, единственный в городе, именовал ее «Виргинией Альфредовной».
Так вот она — моя больная бабушка — завела в нашем доме обычай читать вслух стихи. Не только немецкие. Она нам читала и Пушкина, и Тютчева. Голос у нее был сильный, певучий, живой, как ее губы. Не верилось, что эти звуки рождены такой узкой впалой грудью. Странно, но от чтения стихов бабушка никогда не уставала. Обычно требовалось вмешательство деда: «Ну, Веруня, на сегодня довольно. Детям пора на боковую». Лишь тогда бабушка, устремив на деда грустный взгляд, откладывала книгу в сторону.
Что это я сегодня — все бабушка да бабушка? А виновато твое последнее письмо: ты мне напомнил о тех вечерах. Признаться, очень ты растрогал меня. Какое нужно великодушие, чтобы в твоих обстоятельствах вспоминать об этом! Я еще раз убедилась в твоей широте и доброте. Вот и поддалась искушению рассказать тебе о моей бабушке-немке. Ведь ты теперь на пороге Германии.
С любовью
P. S. Будешь надо мной смеяться, мой друг? Ну что ж, смейся! Можешь думать, что Елена Максимовна на старости лет стала суеверной. Ну и что ж, суеверной так суеверной… Но от наших последних писем веет миром, они мне кажутся доброй приметой. Сегодня десятое марта. Может быть, Первое мая будет двойным праздником? Самое время цветущей сирени заглушить пороховой смрад. Только бы дожить…
Шпили храмов. Красные крыши, высокие красные трубы. Принято считать, что это красиво. Возможно… Но Борису опостылела жизнь на чужбине. В сумерках ему порой мерещится, что с покатых крыш к нему склоняются багровые, налитые пивом лица.
Зоя… Ну и поздравление она ему прислала к Новому году, нарочно не придумаешь… «Зоя, ну как же так? Что у тебя на уме?»
Когда крыши еще были целы и полукружья черепиц, напоминающие боковинки кувшинов, крепко сидели одна в другой — не разожмешь, как пальцы, сжатые в тугой кулак, — они были призваны охранять «Kinder» и «Küche» в основательно сбитых домах. Само собой, что о душах их обитателей заботилась «Kirche». Непривычно высокие трубы и острые шпили — все здесь тянулось к небу, к всемогущему господу, в полной уверенности, что он не подведет. Каждому положено добросовестно выполнять свои обязанности: как человеку, так и богу.
«Зоя, какие счеты у тебя со мною и с собой? Что за дьявол вселился в тебя? Тревожишься за меня, а каждым своим словом ранишь. Мне здесь и так тошно. Думаешь, мне доставляет удовольствие созерцать, какими жалкими оказываются высокие, гордые трубы, когда их повергают в прах?»
Нет, каменное крошево, раздавленное стекло и осколки кирпича, где бы они ни были, не вызывают у Бориса мстительной радости. Но после его последнего ранения — на польской границе — чей-то сердобольный глаз высмотрел в его бумагах, что до войны он работал инженером на хлебозаводе. И Борису поручили обеспечивать хлебом этот большой голодный немецкий город. Может быть, и нельзя в этом признаваться, но костлявые фигуры без признаков женственной мягкости и округлости, что целыми днями мнут и мнут тесто, склонившись над корытами, не вызывают у него ни малейшей неприязни. Корыта женщины принесли из собственных домов. Первую закваску Борис привез им из полевой пекарни. По мере своих сил он старался помочь им, облегчить их труд.