Целый день Антонина Николаевна и другие учительницы работали в библиотеке с инструктором. И Софрон в этот день видел, как шли они рядышком по улице. Инструктор под локоток Антонину Николаевну поддерживал. А она заливчато смеялась и сияла глазами.
Софрон, мучась своей болью, избил ночью Дарью. Проснулся Ванька и кинулся на отца. И кричал отчаянно и звонко:
— Я знаю, с чего тебя корежит! Уходи от нас, а мамку не трогай!
Дарья так была поражена его заступничеством, что плакать перестала. Ванька всегда нехотя, с издевательством с ней разговаривал. Обидой глубокой терзал ее материнское сердце. Софрон махнул рукой и, хлопнув дверью, вышел на двор. Потом, в одном летнем пиджаке, без шапки, как был, почти бегом двинулся к школе. Тяжелый от револьвера карман бил его по боку Теперь он его никогда не забывал. В школе было тихо и темно. Софрон стоял долго, продрог и, опустив голову, пошел домой. От ворот круто повернул к библиотеке. Там еще горел свет, и в освещенное окно Софрон увидел инструктора. Он размахивал руками и что-то говорил. Сердце застыло в вопросе: с кем? Но в этот момент хлопнула наверху дверь, и донесся голос Митрохи-писаренка:
— Ладно. Заночую. Сичас до ветру только схожу!
Легким стало тело. Сразу почувствовал Софрон, как продрог и как хочется спать.
Ночью, накануне отъезда инструктора, Софрон опять дежурил у школы. Закутавшись в черный тулуп, прилип к черному сарайчику во дворе школы. В окнах комнаты Антонины Николаевны был огонь, но занавески, пропуская свет, разглядеть, что делается в комнате, мешали. Час или год стоял? Так велика была мука, что о времени забыл. Когда застучали засовом выходной двери, вздрогнул, как от удара.
— Ну, спи!
— Завтра провожать приду!
— Не стоит, рано уеду А? Да, да, в городе увидимся!
Рванулся было за ним, но одним прыжком очутился на крыльце, у незапертой еще двери. Стояла, стерва, вслед смотрела, хоть и скрылся любезный уж за углом!
— Кто это? А-а!..
Стиснул ей рукой щеки и рот и, подхватив под мышку другой рукой, втащил в ее, недоступную для него в такой час, комнату. Для него недоступную, а для этого, городского… Зубами скрипнул, а глаза и уши, как на охоте, ловили все… Никто в сторожке не зашевелился. Крепко спят. Повалил ее на пол у двери и, прижав коленом рот, запер дверь на крючок.
— Только закричи, сволочь, башку разможжу!
Выхватил револьвер, махнул перед остановившимися, будто окаменевшими от ужаса и удушья глазами и освободил рот. Она с трудом и болью передохнула и встала.
— Только заори, попробуй!
— Не буду, Софрон Артамоныч!..
— «Артамоныч»… Заигрывала, а давалась другому. Показывай, не обсохла еще? Ах ты, шкура, б…
Бурный, прерывистый поток ругательств, самых безобразных, ошеломил ее. Попятилась от него к окну. Но он рванул ее грубо к себе, уронил опять на пол и, разрывая платье, навалился, закрыл собой и широко по полу разметавшимся тулупом.
В скверности и жестокости этого обладания самой едкой обидой, ранящей человеческое, было ощущение: ее тело привычно отвечает:
— А-ы-ы-х!
Встал, плюнул ей прямо в лицо, толкнул ногой и повернулся к двери. Тонкие, белые руки вцепились в него. Вскочила, прижалась телом, сегодня еще так страстно и свято желанным. А сейчас стало противно. Рванулся и заорал, не думая ни о какой осторожности:
— Ну-у!
— Софрон Артамоныч… Софрон… Не говорите никому-Я вас люблю… Я буду вашей… долго… всегда. Не говорите никому… Не сра-а-мите меня…
«И ведь лезет после всего! Только бы людям чистенькой казаться…»
В глазах мука и отвращение, ноги ноют от грубого мужицкого обладания, а губы шепчут:
— Я буду вашей… Не говорите…
— Ах, шкура! Па-а-кось!
Рванулся, выбежал, не помня себя от злобы и отвращенья. Деревенская девка морду бы искусала, а эта барышня… Он-то на них снизу, на беленьких, из своей-то грязи, как на Бога. Ах, стерва, стерва!.. Притворялась недотрогой, мужика одуряла. А-а!..
Антонина Николаевна утром рано с инструктором в город уехала. Софрон весь день в кровати пролежал. Голову мутило, думать не давала обида. Перед кем с прахом себя мешал? Все они, городские, такие! Видом обманные, а сами подлые. Учителя! Спасители!
Дарья подходить к нему боялась, детей отгоняла и на них цыкала. Только раз спросила:
— Может, квашеной капусты на голову-то? Поможет.
— Не надо…
Мужики приходили, притворялся спящим. А Дарья с непритворной тревогой говорила:
— Трясучка ай сыпняк.
Ночью, когда Дарья осторожно улеглась рядом, стараясь не толкнуть мужа, он вдруг бережно, любовно притянул ее к себе и прижал губы к белой, набухающей в беременности груди.
Не мыслью, звериным чутьем, никогда не обманывающим, почуяла всю глубину его нежности и тихонько заплакала.
— Софрон… Желанный, соколик…
— Помолчи, Дарья… Помолчи, мать. Дура моя деревенска…