По крайней мере Шевания видел: один из них улыбнулся.
И он подумал: враг улыбается.
Нет, это была даже не мысль, это было ощущение, которое вместе с кровью хлынуло, не то ударило от глаз прямо к членам его.
Враг насмехался над ним.
И Шевания соскочил на землю, да так поспешно, что оцарапал себе горло острием меча, а мул вздрогнул от испуга, будто его стегнули плетью; затем он, от непривычки неловко размахивая впереди себя мечом, ринулся к отрокам, которые при его приближении только плотнее сбились в кучку, и уже не мог вспомнить, кто из них улыбался.
Первого он заколол против воли, с жалостью и тоскою в сердце, вонзил меч отроку меж ребер, так глубоко, что рука, сжимавшая рукоять, коснулась грубой ткани рубахи, и рывком выдернул клинок.
Второго он ударил в горло, раз, и другой, и третий, пока тот стоял на ногах, тоска ослабила свою хватку, теперь он чувствовал скорее возбужденное удивление, что воинское дело оказалось столь нетрудным.
А отроки даже не пытались бежать, пораженные ужасом, они только крепче цеплялись друг за друга.
Третьего Шевания ударил в спину, с левой стороны, под лопатку, где сердце. Он чувствовал, как внутри его огнем разгорается исступление битвы, пот градом катился по лицу, ел глаза.
И на четвертого он налетел в дерзком ожесточении, на губах выступила пена, — о, сколь непостижимо легко сражаться и побеждать врагов!
И он продолжал свое дело в священном безумстве, рука его, прежде только и навыкшая, что держать трубу да гусли, поднималась будто бы какою-то вышней чудесной силой, ноги двигались проворно и ловко, спина и шея налились мощью, какой он в себе даже и не предполагал.
И не видел он и не слышал ничего, кроме страшной своей битвы, не слышал, как Вирсавия в смятении и ужасе непрестанно звала его по имени, а если и слышал, то не помнил более, что это его имя: Шевания! Шевания!
Когда Давид увидел повозку, он не сразу признал ее, эту крытую повозку, которую подарил ему тесть, царь Фалмай из Гессура; повозка стояла на расстоянии брошенного камня от него, почти у самых ворот.
Вирсавия! Вирсавия!
Он отшвырнул прочь обглоданную куропачью грудку и побежал, грузно, вперевалку, но все же проворно, Авессалом, и мулы, и повозка с царским венцом, и Амнон быстро отстали; видно, случилось что-нибудь ужасное, думал он. Может быть, это и не Вирсавия, а дееписатель с какой-нибудь страшной вестью о Вирсавии, напрасно он оставил ее одну или почти одну в Иерусалиме! На бегу он с трудом переводил дух, и стонал, и шатался, и топотал, как обезумевший вол, однако ж не остановился, пока не добежал до повозки.
И тут он увидел Шеванию, а вокруг него на земле тела убитых им отроков.
И возопил Давид от великого изумления и бешенства, и схватил несчастного Шеванию, и вырвал у него меч, и поднял его перед собою на вытянутых руках и встряхнул, как непослушное дитя, и закричал: злосчастный! злосчастный! Не мог он постигнуть, что его отрок Шевания содеял такое, кроткий, мягкий, пахнущий медом Шевания, который пришел на место Шафана и сладостно, как никто другой, играл на кинноре! Что сделали эти аммонитские дети, чем вызвали в нем столь отчаянный гнев?
Шевания! — кричал царь. Шевания! Шафан! Шевания!
Ужаснуло его и возмутило не содеянное как таковое, но то, что содеял это именно Шевания.
Ведь содеянное совершенно несовместно с музыкой.
А Шевания молчал, не говорил ни слова во объяснение, только слезы катились из глаз его, да пена пузырилась в углах рта, и в конце концов Давид посадил его на мула, который покорно стоял на том месте, где был оставлен Шеванией, посадил в седло, как оробевшее дитя, коему впервые предстоит ехать верхом.
И в эту самую минуту появилась Вирсавия.
Она скорее выпала, чем вышла из повозки, на коленях подползла к царю, лицо у нее было безжизненное и пустое, будто бронзовая маска, она не плакала, страх и радость в ней уравновесили и уничтожили друг друга, она обхватила руками его ноги и, цепляясь за одежду его, как за древесный ствол, поднялась.
Ей было мучительно ощущать, что она так от него зависит, что даже подняться и стоять без его помощи нет сил.
Наконец она сказала, тихо и жалобно: ты жив.
Он чувствовал ее напряжение и скованность, она опасалась, что какой-нибудь аммонитянин, один-единственный, мог убить его в священном безумии, другие жены никогда не спрашивали, жив он или умер, Ахиноама и та не спрашивала, и он наклонил голову к ее лицу, как бы в намерении вдунуть в ее ноздри свою жизненную силу.
Не наказывай его, прошептала она. Прошу тебя, не наказывай.
Кого?
Шеванию.
За что бы мне его наказывать?
За ту мерзость, что им содеяна.
Стало быть, Шевания тоже помещался в сердце ее. Все, кто оказывался с нею рядом, помещались в ее сердце, подумал Давид.
Зачем мне наказывать его? Они бы все равно умерли.
Он имел в виду: рано или поздно. Ибо давно постиг, что иначе с людьми не бывает.
Во всем виновата я, сказала она. Я послала тебя на войну. И Шеванию тоже.
Шевания пошел на войну, подумал царь.