Алексей проснулся в маленькой комнатке деревянного двухэтажного дома, где он снимал квартиру у хозяйки Маргариты Ильиничны, пенсионерки, пустившей на постой обходительного, одинокого молодого человека, напоминавшего ей первую и, пожалуй, единственную любовь. Его пробуждению способствовали звяканья посуды в соседней комнате и яркое утреннее солнце, горевшее на стене янтарной полосой. И первый миг пробуждения породил счастливое недоумение — это уже было когда-то. И этот негромкий звяк тарелок и чашек за неплотно прикрытой дверью, и янтарное солнце над его головой. И было это то ли с ним, в его младенчестве, когда за дверью двигались и негромко разговаривали дорогие, любящие его люди, то ли с кем-то другим, младенчески счастливым, в ком ликовала и пела каждая проснувшаяся струнка, желала любви и счастья. Он прислушивался к этому двойному эху, дорожа странной двойственностью, в которой витала его душа, пока явь не возобладала, — за окном прогремел грузовик, наполнив дрожью и звоном стекол ветхое бревенчатое строение.
Умываясь в коридоре у старинного, гремящего рукомойника, он заглянул в старое, в резной деревянной раме зеркало. Увидел свое лицо с прижатыми к щекам пальцами, прочитал на память стихи любимого им сибирского бунтаря и златоуста Павла Васильева: «Дала мне мамаша тонкие руки, а отец тяжелую бровь». Не помня ни мать, ни отца, он рассматривал свое лицо, как драгоценное свидетельство их существования в мире. Два их туманных и милых образа переливались один в другой на его лице, распадались и снова встречались.
Он завтракал в обществе Маргариты Ильиничны. Запивал сладким чаем пропитанные молоком гренки — недорогое, но изысканное блюдо, к которому он приучил добродушную хозяйку, не чаявшую души в своем постояльце.
— Алеша, слышал, нет, ночью пожарные машины ревели. Где-то опять горело, квартала за три. Господи, и как же такой город могли построить? То водой подтопляет, то огнем жжет.
— С таким расчетом и строили, Маргарита Ильинична. Если пожар, то его тут же водой зальет. А если потоп, то его пожар осушит. Это еще Менделеев заметил, когда в Тобольске жил.
— А еще ночью молодежь хулиганила, — делилась хозяйка впечатлениями бессонной ночи, которую провела, ворочаясь с Пику на бок на высокой старушечьей кровати. — То ли напьются, то ли нанюхаются, и как дурные бродят. Песни орут на иностранных языках. Уж не они ли дома поджигают?
— Да нет, Маргарита Ильинична, это музыканты всю ночь репетировали. Я в газете читал, к нам в Тобольск английская рок-группа «Роллинг стоунз» приезжает. Вот наши музыканты и не хотят ударить в грязь лицом, — успокаивал ее Алексей.
— Уж не знаю, какие ролики и столики к нам приезжают, а грязи хоть на улицах, хоть на лицах скребком соскребай, — ворчала хозяйка, подливая заварки из цветастого фарфорового чайника. — А что я тебя хотела спросить? — исподволь, заговорщески взглянула она на Алексея.
— Спрашивайте, Маргарита Ильинична.
— Вот эта девушка, которую ты приводил. Эта Верочка — она мне понравилась. Обстоятельная, говорит разумно, красивая. У вас как с ней, серьезно?
— Вы же видите, Маргарита Ильинична, я человек серьезный. Юмора не понимаю.
— Я это к тому, Алеша, — может, ты жениться надумал? Она тебе подходит, поверь мне. Не какая-нибудь уличная пигалица. И работает и учится. Я людей понимаю.
— Ну, куда мне жениться. На мою зарплату семью не прокормишь.
— А ты работу смени. Что ты в музее просиживаешь? Чужую жизнь изучаешь, а свою проспишь. Ты все царя Николая вспоминаешь, а царь должен быть в голове. Вот ты и рассуди, сколько можно свою жизнь в музее губить. Иди в какую-нибудь фирму, ты человек грамотный. Можешь на комбинат, тебе там хорошую должность подыщут. Можешь в торговлю, ты человек честный, не воруешь. Хорошую зарплату дадут. И она, Вера, тоже, я смотрю, работящая. Вот и семья, и достаток. А то смотри, она девушка красивая, долго ждать не станет, за другого парня пойдет. Это я в молодости своего жениха ждала, ждала, да не дождалась. Теперь женщины другие, своего не упустят.
— Учту ваши советы, Маргарита Ильинична.
Алексей с чуть насмешливым, необидным поклоном поднялся из-за стола, оставив добрую женщину допивать чай и вздыхать о своем упущенном счастье.
Он собирался на работу, складывая в папку исписанные за ночь листки, где выстраивалась хронология тобольской ссылки царя. Бегло, как по клавишам, пробежал тонкими пальцами по корешкам любимых книг, которыми обзаводился во время нечастых поездок в Тюмень или Омск, — Гумилев, Мандельштам, Пастернак, Блок, Есенин. Он относился к стихам как к особой русской религии, которую исповедовали прозорливцы и мученики, сумевшие составить в стихах священное писание русской жизни.