Вот как говаривал почтеннейший клавикорд-виртуоз. Подобные речи были ему неприятны, однако он раз за разом повторял все те же слова, будто пьяница, который не имеет сил оторваться от жгущего рот питья. Нор навсегда запомнил красные пятна на сухих скулах маэстро, его пышный парик, трясущийся словно бы в ужасе перед гневом владельца, и осыпающуюся с этого парика голубую пудру.
Впрочем, не менее явственно помнится парню надменно выпяченный подбородок бывшего Первого Учителя. Господин Тантарр внушал своему ученику, что большое всегда может быть разъято на малое и что именно с любви к родному кварталу начинается тот великий патриотизм, об оскудении которого горюет почтенный маэстро. Кстати, в оскудении патриотизма господин Тантарр считал повинным упомянутого маэстро и подобных ему умников: слишком уж много они умничают последнее время.
Так кто же все-таки прав – клавикорд-виртуоз или виртуоз боевой стали? Нор не слишком задумывался над этим, он не считал себя способным судить разногласия столь достойных и разумных людей. Рассказал воителю о словах маэстро, выслушал возражения. Ну и что? Если бы маэстро узнал мнение воителя, он бы тоже стал возражать. Скорее всего, они оба отчасти правы. Но неполная правота – это лишь разновидность заблуждения; по крайней мере, так писал моралист Кириат, высокоученый уроженец древнего Латона.
Внутри Пантеона было гулко и сумрачно. Под стенами начинающегося прямо от входных врат длинного зала цепенели в неестественных позах статуи Благочинных, сработанные из редчайшего розового мрамора. Огромные фигуры на вычурных пьедесталах, увешанных гроздьями поминальных лампад. Вознесшиеся под потолок отшлифованные до блеска лица, величие и страстность которых раздражающе не вязались с бездумной слепотой неподвижных глаз.
Жуткое место. За серыми стенами гибнут и рождаются люди; катастрофа освежевала мир, будто рыбацкий нож снулую рыбу; Пенный Прибой все глубже вгрызается в твердь Последнего Хребта; проклятый Ниргу тянется к атоллам и побережью жадными щупальцами растущих наносных отмелей – все это снаружи. А здесь…
Самодовольно кривит испятнанные копотью губы Арс-основатель, великий открыватель земель и великий пират – холодный, насмешливый прищур; квадратные плечи; гордо выпяченная грудь закована в диковинный панцирь… Можно ли поверить, что в человеке этом не было ничего примечательнее кувалдоподобного подбородка?
Мучительно изогнув спину, тянет к потолку просящие руки Скорбящая Морячка. Она скорбит о погибшем, но не о муже или брате, а о погибшем вообще, о любом, причем скорбит уже сотни лет, и невольно хочется однажды пробраться в Пантеон незамеченным, чтобы застать ее врасплох, чтобы успеть увидеть на ее лице скуку.
А вон там браво оперлась на меч Карранская Отроковица. Меч огромный, двуручный – этакой тяжестью вздумали снарядить хрупкую девочку! Разве трудно было понять, что не смогла бы она оружием победить лангенмаринские полчища? Разве трудно понять, что это изнемогшие и уже готовые к бегству воины Арсда нашли в себе силы для последнего сокрушительного удара, когда, задыхаясь от стыда и отчаяния, увидели бросающегося на врага ребенка? Десять-двенадцать лет ничем не примечательной жизни; потом – считанные мгновения подвига, оборванные смертоносным взблеском нацеленного в горло железа… И два долгих столетия мраморной лжи, единственная причина которой – неуемное рвение бездарного ваятеля. За что, Всемогущие?! За что?!
Большинство из этих неправдоподобных подобий живших и выдуманных людей поставлено здесь чуть ли не до явления морского змия, но некоторые (Отроковица из Карры, Разд – укротитель людоедов и, кажется, еще двое) были причислены к сонму Благочинных позже. Нор так и не сумел толком осознать вопиющую несоразмерность перемен, произошедших внутри и вне Пантеона со дня его основания. Не сумел, хотя маэстро Тино наедине со своим учеником иногда позволял себе странные и опасные рассуждения.
Однако парень понимал (а главное – видел и чувствовал) вполне достаточно, чтобы относиться к Пантеону с отчетливой неприязнью. Особенно возмутительным казалось внутреннее убранство священного заведения. Несмотря на обилие витражей, полированного золота и блестящего камня, там всегда было нерадостно; высокий двускатный потолок покрывали величественные фрески, – действительно величественные, по-своему даже талантливые изображения почему-то обязательно вызывали у вошедшего твердую уверенность, что он ничтожен и во всем на свете виноват. Это усугублялось обилием всевозможных запретов. Нельзя касаться постаментов; нельзя самому выбирать и вешать поминальные лампадки; нельзя разговаривать громче, нежели полушепотом, и даже шаркать подошвами нельзя – поэтому вошедшему сразу же надлежало разуться.