Сахар ему полагался и как пенсионеру, и как репрессированному безвинно, и как ветерану науки, но за талонами следовало идти к начальству, а он, охваченный робостью, каждый раз медлил. Он представлял себе, как появится на пороге большой опрятной комнаты с фикусом в коренастой кадке, ковровой дорожкой и множеством столов, за которыми сидят раскрашенные молодые женщины, как будет мять шапчонку, презирать свой ватник, расхлябанные ботинки с разноцветными проволочками вместо шнурков, как будут его снисходительно поучать, а он - кивать головой, ничего не понимая, ловя отдельные звуки в гулком пространстве.
В сущности он презирал эти условности с одеждой, и чувствовал себя прекрасно в своем тряпье, но во враждебном лагере терялся. Вдруг его пронимало - совсем отщепенец, совсем. Жизнь катила мимо, нарядная, со своими заботами, а он, как червь, вылез из темной норы. Наверное, жизнь не была такой уж нарядной, но так ему казалось в минуты, когда, пережив унижение, он шел обратно к себе. Запирался на все запоры и переводил дух - свои стены успокаивали, как черепаху вид панциря изнутри. Отдышавшись, он шел в заднюю комнату, там он был среди своих. - Сахар вреден, - он решительно заявил.
Марк указал на то, что теория белой смерти явно пошла на убыль, мода схлынула, вытесненная пугающим призраком животных жиров - убийц кишечника. Аркадий не ответил, пошарил под столом, вытащил старую тетрадь, и, мусоля странички, нашел - "Вот: "О вреде сахарозы". Ломаный спотыкающийся текст, едва различимые карандашные ряды сливались, наползая друг на друга. - Вот, - с гордостью повторил он, - я писал это в одиночке. Карандаш выдали для заявлений, но мне заявлять было нечего: как только захлопнулась дверь, я понял, что конец моему порханию.
Марк хотел спросить, зачем Аркадий полез в область, в которой ни черта не смыслил, ведь чистый физик, но, подумав, признал, что и в этом старик обогнал свое время. - Я физик, - сказал Аркадий, в который раз угадывая мысли юноши, - и сразу понял, что гены должны быть, и сказал всем - Якову, Генке, а Тимофеев тогда еще ни хрена не смыслил.
Марк проглотил слюну зависти - Тимофеев, вот это да... - Я всегда считал, что разум сильней всего, а эти, кто заправлял, были так глупы, просто ничтожны. Я смеялся - неужели не видно, что пигмеи, дураки... Идиот, жизнь профукал, не понял, кто правит бал. Аркадий не вздыхал, не плакался, его блестящие глаза были чисты и пронзительны, смотрели куда-то в угол. - Но весь ужас... или юмор?.. - в том, что другого пути для меня не могло быть.
Марка, с его теорией разных возможностей, такая точка зрения не устраивала, но спорить он не посмел - у каждого теория жизни своя, она хороша, если объясняет эксперимент. - ... еще несколько слов... - Они шли вниз по лестнице, старик впереди, Марк видел его тощий затылок. - Вы мальчик, видимо, способный, но не понимаете людей. Я тоже, но знаю, чего нельзя делать. Нельзя лезть напрямик, задавать вопросы, обличать, свергать, устанавливать истину вопреки всему. Большинству здесь это острый нож. Не будоражьте их, я имею в виду слабых, они привыкли к своему бессилию и находят мелкие радости в ежедневной ловле блох. Не стягивайте с бедняг последнюю одежку, будьте осторожны, молчаливы, спокойны, вежливы, не спорьте и не ссорьтесь, делайте свое дело и молчите.
Он хотел еще что-то добавить, но тут ему сделалось смешно старый хрен, сам-то какой пример! Оглянулся, и увидел бледное мальчишеское лицо, на котором только горделивое непонимание, презрение к старой черепахе, втянувшей башку в панцирь. Он вздохнул с безнадежностью - и облегчением, и вышел из парадного на яркий свет. 2
Марк, как уехал из дома учиться, так сразу понял, что настоящего убежища ему ждать долго, впереди ночлежки и приключения. Его перестали тревожить сны, полеты, он легко забыл про темные аллеи, надменную незнакомку, ночь, улицу, фонарь и прочие атрибуты юности. Он быстро воспринимал новое, легко увлекался, уходил с головой, при этом его разум не торопился выходить из тени, пока не насыщалось чувство. Он жил с восторгом, его радовало буквально все. Как-то, не имея еще пристанища, нашел развалюху - блестящая от влаги дверь, косое окно... здесь он жил несколько сентябрьских дней, спал на полу, прикрываясь пиджаком. Потом его взяли в общежитие четвертым в комнатку без окон. Через нее проходило человек тридцать в две большие комнаты. От дверей отгораживала грязная тряпка, и каждый, кто входил, едва не задевал его по носу. Он перебрался на столик в углу. Соседи резались в карты, пили пиво, а он, поджав ноги, спал. Днем его ждали такие радости и приключения, столько нового он узнавал, что домашний комфорт показался бы ему неприличной роскошью. Плата за счастье была ничтожной, он платил с удовольствием, и находил прелесть в этой странной жизни; грязь и распущенность его восхищали и смешили, но не задевали. Он ничего не воспринимал всерьез, кроме сути дела, которое делал. 3