Ничего не менялось. Желание жить не возникало. Все, что я ел, как бы в мыслях, и без аппетита проглатывал любую пищу.
В эту вторую госпитализацию я почувствовал, как кожа моя неудержимо шелушится, кожа всего тела чесалась, зудела и отлетала шелухой, пластами даже. Я был пеллагрозником класси-ческого диагностического образца, рыцарь трех "Д" - деменции, дизентерии и дистрофии.
Не много я запомнил из этой второй госпитализации в "Беличью". Какие-то знакомства новые, какие-то лица, какие-то ложки облизанные, ледяную речку, поход за грибами, где я из-за разлива реки пробродил всю ночь по горам, отступая перед рекой. Видел, как грибы, гигантские опята и подосиновики, растут именно на глазах, превращаясь в пудовый гриб, не влезающий в ведро. Это не было дементивным сигналом, а вполне реальным зрелищем, к каким чудесам может привести гидропоника: грибы превращаются в Гулливеров буквально на глазах. Ягоды, которые я собирал по-колымски, боем - машу ведром по кустам голубики… Но все это было после шелушения.
А тогда кожа сыпалась с меня как шелуха. В дополнение к моим язвам цинготным гноились пальцы после остеомиелита при отморожениях. Шатающиеся цинготные зубы, пиодермические язвы, следы от которых есть и сейчас на моих ногах. Помню страстное постоянное желание есть, не утолимое ничем, - и венчающее все это: кожа, отпадающая пластами.
Дизентерии у меня и не было, а была пеллагра - тот комочек слизи, который привел меня на глухие земные пути, был комочком, извергнутым из кишечника пеллагрозника. Мой кал был пеллагрозным. калом.
Это было еще грознее, но мне в то время было все равно. Я был не единственным пеллагрозником на "Беличьей", но наиболее тяжелым, наиболее выраженным.
Я уже сочинял стихи: "Мечта полиавитаминозника" - пеллагрозником назвать себя не решался даже в стихах. Впрочем, я толком и не знал, что такое пеллагра. Я только чувствовал, что пальцы мои пишут - рифмованное и нерифмованное, что пальцы мои не сказали еще своего последнего слова.
В этот момент я почувствовал, что у меня отделяется, спадает перчатка с руки. Было занят-но, а не страшно видеть, как с тела отпадает пластами собственная кожа, листочки падают с плеч, живота, рук.
Пеллагрозник я был столь выраженный, столь классический, что с меня можно было снять целиком перчатки с обеих рук и ноговицы с обеих стоп.
Меня стали показывать проезжающему медицинскому начальству, но и эти перчатки никого не удивили.
Настал день, когда кожа моя обновилась вся - а душа не обновилась.
Было выяснено, что с моих рук нужно снять пеллагрозные перчатки, а с ног - пеллагрозные ноговицы.
Эти перчатки и ноговицы и сняты с меня Лесняком и Савоевой, Пантюховым и Траутом и приложены к "истории болезни". Направлены в Магадан вместе с историей болезни моей, как живой экспонат для музея истории края, по крайней мере истории здравоохранения края.
Лесняк отправил не все мои останки вместе с историей болезни. Послали только ноговицы и одну перчатку, а вторую хранил я у себя вместе с моей тогдашней прозой, довольно робкой, и нерешительными стихами.
Мертвой перчаткой нельзя было написать хорошие стихи или прозу. Сама перчатка была прозой, обвинением, документом, протоколом.
Но перчатка погибла на Колыме - потому-то и пишется этот рассказ. Автор ручается, что дактилоскопический узор на обеих перчатках один.
О Борисе Лесняке, Нине Владимировне Савоевой мне следовало написать давно. Именно Лесняку и Савоевой, а также Пантюхову обязан я реальной помощью в наитруднейшие мои колымские дни и ночи. Обязан жизнью. Если жизнь считать за благо - в чем я сомневаюсь, - я обязан реальной помощью, не сочувствием, не соболезнованием, а реальной помощью трем реальным людям 1943 года. Следует знать, что они вошли в мою жизнь после восьми лет скитаний от золотого забоя прииска к следственному комбинату и расстрельной тюрьме колымской, в жизнь доходяги золотого забоя тридцать седьмого и тридцать восьмого года, доходяги, у которого изменилось мнение о жизни как о благе. К этому времени я завидовал только тем людям, которые нашли мужество покончить с собой во время сбора нашего этапа на Колыму в июле тридцать седьмого года в этапном корпусе Бутырской тюрьмы. Вот тем людям я действительно завидую - они не увидели того, что увидел я за семнадцать последующих лет.
У меня изменилось представление о жизни как о благе, о счастье. Колыма научила меня совсем другому.
Принцип моего века, моего личного существования, всей жизни моей, вывод из моего личного опыта, правило, усвоенное этим опытом, может быть выражено в немногих словах. Сначала нужно возвратить пощечины и только во вторую очередь - подаяния. Помнить зло раньше добра. Помнить все хорошее - сто лет, а все плохое - двести. Этим я и отличаюсь от всех русских гуманистов девятнадцатого и двадцатого века.
(1972)
ГАЛИНА ПАВЛОВНА ЗЫБАЛОВА